«Все дети одного времени похожи, — думала она, с удивлением разглядывая фотографию ребенка в матроске. — Точка, точка, два крючочка, носик, ротик, оборотик. Конечно, бывают необыкновенные какие-то: глаза там, брови. А если ничего особенного, то похожи, как моя детская на этого».
Он вернулся, глянул косым глазом, как она, внимательно ли изучает семейную историю лиц, достал из буфета-гардероба две чашки, сахарницу, фаянсовую плетеную хлебницу с овсяным печеньем. Чашки были старинные, тоненькие, с пастухами и пастушками. В растворенную дверцу была видна черная бутылка португальского портвейна и граненая рюмка. Но он и не подумал выставить портвейн на стол, видел, что она заметила, но закрыл створку, хотя через матовое стекло все равно, если знать, можно было различить бутылку.
«Я дома тоже пью портвейн, — сказала она. — Очень вкусно вечером перед сном высосать рюмочку. Или когда телевизор смотришь. Англичане называют портвейн «телевизионное вино». Денег на него уходит страсть. Дорогой стал. А больше я ничего не люблю. Сухие вина или испортились, или я устарела. Вот было вино «киндзмараули», я его любила. Так пропало». — «Чайку попьете, — подняв безволосые дуги бровей, сказал он, — и пойдете к своему портвейну. Я пью его только по большим праздникам духа. Когда делаю какое-то открытие». — «Я и не набиваюсь, — засмеялась она. — Так получилось. Я увидела, подумала, что вы увидели, что я увидела, угощать не хочется, не угощать вроде неудобно…» — «Усложняете, — сказал он с неудовольствием. — Если вам охота, выпейте рюмку. Я не хочу сейчас, вот и все. Захочу, так выпью» — «Ну конечно, — сказала она. — Вы у себя один, и я у себя одна. Моей небольшой зарплаты вполне хватает на такие маленькие поблажки собственным слабостям». — «Кем вы работаете». — «Машинисткой. А вы». — «Конструктором ведущим». — «Это интересно, я представляю». — «Нимало. Очень похоже на вашу: переписываешь то, что у кого-то переписали другие. Муж ваш умер». — «Я не выходила замуж. Так получилось. А ваша жена где». — «Мама всего пять лет как умерла, куда еще жену». — «Понятно», — сказала она, представив мальчика, взращенного в ненависти к «проходимцу-отцу», маму с истово-скорбным лицом монашки, твердо пресекающую попытки сына совершить необдуманный шаг лишь на том основании, что его совершают все. Мама кормит, поит, убирает, обстирывает, обглаживает, зашивает, нежит — чего еще надо избалованному, угнетенному великовозрастному мальчику. Тем более старому мальчику, привыкшему, что капризы его не только, исполняются, но и предвосхищаются. Мама отбыла в мир иной, но дух ее присутствует незримо, не выветрится уже, хотя чешские полки и обновили стародавний интерьер.
Он принес чайник и заварной чайник с отбитым, в коричневых подтеках заварки, носиком. Но чай был свежий и крепкий, как она любила.
«Отец не жил с вами, — спросила она, заранее гордясь своей проницательностью. — У него была другая семья». — «С чего вы решили, нет. Он был еще до революции адвокатом, потом, как и все, устанавливал советскую власть, потом работал в нотариальной конторе. Семьей решил обзавестись в шестьдесят лет. На первой странице альбома его дореволюционная фотография. Он просто умер скоро. Я его смутно помню, мне третий год шел, когда умер. А ваши родители». — «Меня тетка, сестра матери, воспитывала. Мать вышла замуж за военного и уехала на Дальний Восток. Я внебрачное дитя». — «Дитя любви должно быть одаренным», — галантно улыбнулся он, однако беспокойство какое-то мелькнуло в его глазах. «Господи, почему вы так старомодны в выражениях. Это называется «жертва неудачного аборта». И на самом деле так. Мать не стеснялась объяснять это всем и каждому. Я не любила ее. А вы отца». Он промолчал.