Однако с некоторых пор ей вдруг сделалось не так интересно жить второй жизнью, словно бы та умерла в ней раньше ее, состарилась, вяло рисуя малоинтересные эпизоды, и она засыпа́ла, не находя в себе гормональной энергии, чтобы привычно прожить свою ежевечернюю порцию второй жизни. Тогда пришлось опять брать халтуру, чтобы купить телевизор, он помогал ей, как и прежде, уйти вон из своей оболочки, чтобы прожить чью-то, зачастую плохо придуманную, но все же чужую жизнь. Правда, последние известия она никогда не смотрела, потому что в мире всегда было неспокойно, а она войну хорошо помнила и безумно боялась новой.
Сегодня, вопреки привычному, продолжение нефтянолюбовного сюжета, трепещущего в голубенькой небольшой линзе ящика, ее не увлекло. Поразговаривав с зашедшей Наташкой, легла спать рано и некоторое время размышляла о Наташке, о том, как с ней быть. Потом стала вспоминать, что́ произошло с ней самой и к чему все теперь придет. Слышала почему-то, что происшедшее значительно, давно ею ожидаемо, тревожно и, пожалуй, несчастливо изменит ее будущее. С другой стороны, она была оптимисткой и тревожные волны, пронизывающие ее спинной мозг, объясняла усталостью, нервозностью, старостью.
Под утро, часов в пять, как с некоторых пор у ней стало обычаем, она проснулась и снова думала о Наташке. Единственное дорогое ее сердцу существо, не имевшее с ней ни капли близкой крови. Но схожее судьбой. Только схема у Наташки была более правильной: выйдя замуж и родив сына, мать подкинула «ошибку молодости» собственной матери, Наташкиной бабке.
Бабка эта в свое время была взрослой девушкой, имевшей маму, работавшую в «Нарпите», щедро подкармливавшую приятельницу, очутившуюся с малой племянницей на руках. Потом девушка вышла замуж за одноклассника, белобрысого, белозубого парнишку, погибшего в первые полгода войны, и уже тетка с племянницей помогали ей растить дочку, похоронить мать, оказавшуюся на дежурстве в радиусе попадания бомбы. Потом всей своей дружной малонаселенной квартирой растили дочку этой дочки — ясноглазое, белобрысое и белозубое, в деда, имеющее пока на все право существо. Наташка так и жила до сей поры ясноглазой, безалаберно-доброй, имеющей на все право, вхожей во все комнаты квартиры, где не осталось ни одного мужчины, ни одной молодой женщины. Была Наташка достаточно умна, современна и, как многие, не устроена в личной жизни. В институте, где она работала лаборанткой на кафедре, был у нее иногородний парень, которого она любила, от которого делала аборты, но выйти замуж за него не могла по трем причинам. Во-первых, он сильно пил, во-вторых, им негде было жить, в-третьих, он ей не предлагал выйти замуж.
«Понимаешь, дед, — говорила Наташка, прикуривая сигарету от сигареты и вздыхая, — если бы у меня была комната — все проблемы сняты. Пить его я бы отучила, а к себе приучила. Но куда я его приведу. Баб мой сдохнет, он и так с давлением носится. Его жаль».
Проблема была неразрешимой. У Наташки с бабкой была великолепная комната в двадцать четыре метра, санитарная норма не нарушалась и при появлении третьего. Но привести туда этого третьего — пьющего широкого парня, красавца и гуляку, хотя и доброго сердцем, было невозможно. «Баб» начинал умирать от высокого давления, едва, даже исподволь, кто-то заводил речь о Володе.
Лежала на боку, подтянув колени к подбородку, закрыв глаза, — точно как когда плавала в части мирового океана пятьдесят три года назад, — думала. Даже пришла ей в голову наглая, не оформленная словами идея — просто туманный знак — оставить эту комнату Наташке, а самой уйти туда, где диван с вылезшими пружинами. Но туманный знак этот рассеялся, и возможен он был лишь в сей предутренний час. Она была доброй, но не настолько. Если даже ее вдруг позовут в ту комнату, пойдет она лишь с тем, чтобы обменять ту и эту на нечто более просторное. Иначе можно озвереть. Не мама с сыном.
И опять пошла вторая жизнь: она уже жила в той комнатенке, в какой-то момент ей пришло в голову поднять трухлявую доску подоконника, там кирпичная старая кладка, но три или четыре кирпича промазаны не серой, как белковый крем в трубочках, штукатуркой — старой, на яйце, молоке и еще на чем-то, — а белой, обычной, изготовленной наспех в двадцатые годы, когда служители культа прятали награбленное. Молотком и зубилом, тихонечко, — надо купить, кстати, где это все продается, — стукают они по этим кирпичам, штукатурка осыпается легко, точно она опять же из «безе», кирпичи вынимаются, под ними — деревянная шкатулка. Золотые перстни с изумрудами, рубинами, сапфирами, бриллиантами размером с голубиное яйцо, жемчужные ожерелья, бриллиантовые колье и диадемы, золотые кружочки «николаевских». Они высыпают все это на стол, гора старинных безделушек сверкает в электрическом свете, они любуются ею, перебирают, разглядывают. Можно тут и портвейну пригубить для полноты ощущений. А утром, пригласив из милиции, сдают под опись государству. Получают заслуженный процент. Этого процента хватает на кооперативную квартиру и мебель. Больше им ничего не надо, на портвейн заработают. Тогда можно свою комнату оставить Наташке. Впрочем, и тут загвоздка — как. Удочерить. Не выписываться.