Словно бы во второй своей жизни, она все делала неторопливо, смакуя каждый жест. Ставила на клетчатую скатерть красивые тарелочки, сохранившиеся из старых семейных сервизов, хрустальные рюмки, салатницу с овощами и селедочницу с лепестками дефицитной красной рыбы, с коричневым рядком шпрот. Все то, чего уже сто лет не было на ее столе, потому что какие для одной столы — поела, и все. Пирог разве что пекла в именины.
Села поодаль, любовалась. Ничего больше ей сейчас не было надо, стояло мгновение счастья.
Наконец он вышел из ванной, красный, под цвет халата, точно его вот-вот хватит удар, сказал «пуф» и повалился на тахту, закрыв глаза. Тогда она тоже залезла в ванну, пустила воду, ненаглядно взирая, как твердая толстая струя лупит в дно ванны, щекочет кожу колючим разлетом осколков, растет неспокойная лужица, счастливо тревожа подколенки, сухие начала ягодиц, горячо подпирая в пах, переливается стеклянным лепестком через ноги. Она, хихикая счастливо, плеснула себе на бедра, на складки большого живота, поворачивала в воде так и так короткие ножки с тонкими щиколотками и мелкопалыми небольшими ступнями.
Он заглянул, приоткрыв дверь, она ахнула, закрывшись руками и склонившись к воде. Он постоял, разглядывая ее бело-розовую жирную спину с гладкой кожей, сказал с довольным смешком: «А я есть хочу, наставила там. Закругляйся. Спинку, что ли, потереть». — «Потри», — хихикнула она, слушала, не выпрямляясь, как жесткие с шершавой после ремонта кожей неторопливые руки касаются ее голой мокрой спины, гладят мочалкой, похлопывают, поглаживают. Хихикала и повизгивала глупо.
Она смывала мыло из гибкого душа, стараясь стоять к нему спиной.
Потом они сидели за столом, ели. Тянули портвейн. Затем наступила пора фруктов и чая с семейным пирогом, время сохранившихся тоненьких чашечек с пасторальным сюжетом, а заварной чайник был целый и чистый. Откусив пирог, он застонал, возведя очи горе, дожевал откушенное и, вскочив, галантно попросил ручку, поцеловал. Вдруг она заметила на его глазах слезы и с дрогнувшим сердцем погладила склоненную седую голову, подумав, что двойник-хомячок нашел себе нужную женщину, «уматерил» ее. Впрочем, сейчас она ничего против не имела.
Остаток отпуска они провели в лени и праздности, в редкие солнечные дни ходили гулять в парк, катались на пруду на лодке, загорали. Ежевечерне он залезал в ванну на два часа, а она готовила ужин, пускала телевизор, не включая звук, и ее многолетний дружок, которого ей удалось отстоять, светил голубеньким потусторонним оком, хлопотливо мелькая сменой живых картин, тоненько свистел нагревшимися лампами, словно чайник на газу.
Отпуск кончился, настали будни, работа, но вечера были их. Она возвращалась раньше, готовила, освежала щеткой пол, накрывала ужин. Оглядывала придирчиво комнату, не нарушает ли случайная мелочь колыхания гармонии, убирала с телевизора брошенную квитанцию, поправляла низко висящий над столом абажур в ей одной понятном стоянии рисунка на ткани. Ждала. Если шаги его почему-либо начинали звучать на десять — пятнадцать минут позже, она томилась сердцем, наращивая накал тревоги с каждой уходившей минутой, кидалась на звук ключа в замке счастливая, но встревоженная. Он старался не опаздывать, но до метро ему надо было добираться автобусом, потому сохранять точность просто не представлялось возможности.
Она прислушивалась к себе и не понимала, почему сделалась такая нервная, не похожая на себя прежнюю.
Теперь они почти не разговаривали, просто долго ужинали, сидели перед телевизором с выключенным звуком, поглядывая изредка с улыбкой друг на друга, слушая гармонию, покой, надежность, наполнявшую их.
Спали они на тахте под разными одеялами, но скоро она привыкла к тому, что ночью ее вдруг иногда касается чужой локоть, жесткая нога, привыкла к шершавости его кожи, а когда он бывал нежен с нею, она отвечала ему нежностью и брала грех на себя.
«Ребенка нам, что ли, родить», — сказал он как-то, гордясь своей мужественностью. Она со страхом откликнулась: «Боже избави, даже не шути так. Уж лучше взять собаку». — «А можно. Я всю жизнь мечтал». — «Конечно. Я из-за соседок не заводила. Очень люблю».
На другой же день он принес под пиджаком небольшого, но уже довольно взрослого щенка чистой дворянской породы.
«На остановку кто-то подкинул, — объяснил он. — Живое, жаль. Мне мечталось породистую, но, видно, уж судьба». — «Больно мы породистые». — «Ничего не известно. В одних собаках веками культивировалась красота, в других, напротив, уродство».