Таня стала раздеваться, враждебно-испуганным взглядом обводя палату.
Я поднялась и пошла умыться. Как и следовало ожидать, хоккеист и Алла сидели на диване рядышком, Алла болтала что-то, посмеиваясь; хоккеист смотрел на нее, сощурив свои красивые глаза, и улыбался, показывая белые зубы. Это было здорово, что никто не увидел моего зареванного лица: краснота не сошла и после дремоты этой тяжелой. Во всяком случае, я шла не глядя ни на кого, и мне казалось, что на меня тоже никто не смотрит. В умывалке я долго держала лицо под струей горячей воды, потом остыла немного и пошла обратно.
— Вера Сергеевна, что случилось? — окликнул меня хоккеист. — Погодите, не убегайте, я ведь частично уже обездвижен…
Он усмехнулся, произнеся последнюю фразу, но и на самом деле поднялся не вдруг: видно, суставы были достаточно болезненны. Я хотела было соврать что-то, но молвила жалкую правду. Может, для того, чтобы наконец-то сравняться с ними: гордыня и тут не оставила меня.
— Это же еще не точно… — сказал хоккеист неуверенно, потрогав меня за плечо. — Погодите отчаиваться… Посидите с нами, куда вы бежите? — и, понизив голос, шепнул: — Поглядите на эту обреченную, как держится? Мне стыдно стало… Молодец девчонка, да?
— Оба вы молодцы, — сказала я чуть покровительственно. — Но мне еще надо привыкнуть. Ладно? И не говорите никому, пожалуйста. Алле тоже…
Надо было подвести какие-то итоги, что-то сообразить для себя, чтобы собраться. Да и ноги не очень-то держали меня, честно говоря.
После обеда, когда в палате успокоились, я лежала, чувствуя, как утихает постепенно нервная дрожь, пыталась отыскать что-то в себе, на что можно опереться, чтобы смириться. Не верилось, конечно, до конца, но тяжесть растеклась по мне, обессилила.
Ну, допустим, говоря фигурально, послезавтра — всё. Что же выяснится? Выяснится, что я прожила очень краткую, очень однообразную жизнь, словно читала одну толстую старую книгу — захватывающе-интересную, но одну. Разбирала затертые временем главы, страницы, абзацы, домысливала их, успела немного, а посмотреть вокруг, отвлечься мне не хотелось: после. Вот и меч, опустившийся на шею Архимеда, когда он, дорисовывая чертеж на песке, досадливо отстранил солдата, заслонившего ему свет: «Отойди, ты мне мешаешь…» Но он кое-что успел — он состоялся Архимедом. Я же — из многих червей, точивших фолианты забытых рукописей.
Все шло из гордыни. Взрастила ее во мне, наверное, бедность, нужда: с детства, по семейным причинам, рванее всех, голоднее всех. У иных реакция на нужду — подлая изворотливость, нищенское хамство; другие живут, словно не замечая ее. Я мучилась ею, растила гордыню и, питаясь ею одной, учила языки, писала курсовые работы, которым радовались мои наставники. Но не любили… Отсутствие внутренней скромности, отсутствие готовности признать превосходство учителя — это понимают, даже если не произносить слова… И никогда я лишний раз не улыбнулась мужчине, дабы завоевать его: не дай бог, подумает, что он меня интересует больше, чем я его. Гордыня… Все годы, когда мои сокурсницы, мои сотрудницы, мои соплеменницы за границей жили, ставя во главу угла всё же пол, я ставила, — но тут я была искренна, хотя и это шло от гордыни, — разум, пути мысли. А не пути вожделения…
Были, однако, люди, ценившие во мне что-то: существовавшее, иллюзорное — трудно теперь вычислить.
Будь я мужчиной, таких нашлось бы больше, нашлись бы и женщины, обожавшие во мне гордыню, преданность делу, — будь я мужчиной… В женщине такой характер кажется противоестественным, традиционно, привычно возмущает.
Но был консул в Мадрасе, относившийся ко мне как к балованному способному ребенку, позволявший мне многое, — впрочем, я не предавала его доверия… Были приятельницы, принимавшие и любившие меня такой, какая я есть, потому что родились иными. А я?.. Господи, ведь я по-настоящему, беззаветно и жертвенно никого не любила — ни мужчину, ни женщину. Чувствовала благодарную привязанность за то, что любили и баловали меня. Только. И те немногие и недолгие связи, осенявшие все-таки изредка мою жизненную стезю, начинались и питались гордыней: точно Нарцисс в ручье, замечала я вдруг свое отражение в чьих-то увлеченных глазах, пыталась понять, какой меня видят, — и тоже увлекалась. В благодарность за поклонение. Было и это…
И вот, в наказание, мне никого не жаль на этой земле, не за кого зацепиться нежным воспоминанием. Если бы существовал ребенок, повторивший меня, — с него началась бы моя уязвимость, мой страх за кого-то, страх осиротить, огорчить кого-то. Желание вечно быть возле него. Но не случилось в ровном потоке моих внешних эмоций столь сильной, не произошло всплеска, который приглушил бы, задавил мой эгоизм хоть ненадолго, боязнь предать хоть на время Дело… Не было, не встретилось мне мужчины, который заставил бы меня пожелать от него ребенка…