— Стоп! Еще раз! Приготовились! Мотор! Триста семнадцать, дубль два!
Десять дублей. Это тоже стиль нашего режиссера: он не надеется на себя, на актеров, надеется на случай, на то, что из десяти дублей один будет приличный. Из-за этого он не стал снимать на «кодаке», дорогая пленка, можно делать один-два дубля. Снимает на ДС, качество изображения хуже, потом в августе шел брак пленки — «мигание», словно нарочно: более-менее сложная сцена, брак.
Снимают мой крупный план. Переставили камеру, чтобы был виден «ландшафт». Володя-ассистент снова замеряет рулеткой расстояние от моего носа, второй оператор Гена смотрит на экспонометр. Я вижу нижним, не прямым взглядом вихры Игоря Сергеевича над камерой, его пальцы, тискающие ручку: чуть выше срез кадра, ниже… вот так!.. Подбегает к «дигу», немного наклоняет его, снова смотрит в объектив, вскакивает, пододвигает ПБТ. Господи, я сейчас растоплюсь и утеку: жар мартеновской печи не сравнить с мощным потоком тепла и света от ПБТ, стоящего в двух шагах от меня. Сухо полыхает под гримом кожа, волосы под париком мокрые — Люся то и дело подходит промокнуть пот, поправить грим. Нестерпимо болят глаза. У сталевара лицо прикрыто щитком, а мне нельзя даже щуриться…
— Мотор! Триста восемнадцать, дубль один!
То же, что и с Кириллом, только на крупном плане. Лицо мое проигрывает приход любимого: расширились, потом метнулись и остановились зрачки, брови дрогнули жалко…
Стоп! Мотор!.. Стоп!.. Семь дублей…
Приход дочери Кирилла. Сашка играет дочь начальника цеха. Она является ко мне, чтобы устроить скандал, начинает на высокой ноте, но я ее останавливаю, объясняю, что от ее отца мне ничего не надо, что он не любит меня. Я люблю. Но это не в ее власти, ни в чьей власти.
Почему-то, чтобы помочь себе в этой сцене, я вспомнила не свои любовные неудачи, а отца. Мачеха была бывшей беспризорницей, первого ребенка родила в шестнадцать лет, он умер от какой-то болезни еще до ее встречи с отцом. Коротышка, недокормыш, коротконожка, но лицо яркое, красивое — мужчины обращали на нее внимание, это я помню хорошо. На улице ходила расхлябанной походочкой, глазами всегда чуть улыбалась многозначительно, не говорила, а мурлыкала. Когда мы с ней гуляли в Александровском парке, мужиков к ней словно магнитом притягивало, особенно морячков и молодых военных, начинался игривый треп: «Нет, а все-таки как ваше имя, девушка, скажите?» — «Зачем вам это знать? Зовут зовуткой, а кличут уткой… Ха-ха-ха». — «А вы и правда на уточку похожи, плотненькая, прямо ущипнуть хочется!..» Кончался этот треп обычно тем, что мачеха, бросив на меня коляску с маленькой сестренкой, уходила куда-то с новым кавалером, а вернувшись спустя час или два, наказывала отцу про отлучку не говорить. Я и не говорила, жалея его, не желая скандалов: ругались они дико, по-базарному, а я переживала, что отец умрет. В первую же военную зиму мачеха ушла от нас жить к подруге, оставив записку: «Виктор я немогу стобой голодать теперь меня нежди!» У подруги этой сутками не переставая гуляли, рекой лилось вино, пелись песни, был хлеб и консервы, было весело и сыто. В эту квартиру заезжали переночевать транзитные интенданты и командированные с фронта. Мы тогда сидели на урезанном военном пайке, ели подсушенную картофельную шелуху и солянку из капустных мороженых листьев: этот «приварок» я и Зинка ездили собирать на полях за заставой. Кстати сказать, Зинке моя мачеха нравилась, чем-то они, видно, были похожи, разговаривали на равных, подтрунивали друг над другом по-приятельски. Была мачеха веселой и беспечной: уйдя от нас в изобилие, она даже пятилетней дочери своей не догадывалась кинуть от него что-нибудь. Но отец ее любил. Я униженно помню тот вечер, когда он вернулся с завода и спросил, где опять болтается мачеха, даже печку не затопила. Я соврала что-то, не решаясь, жалея отдать ему записку, но тут зашла соседка, стала «открывать отцу глаза», называя вещи своими именами и то и дело ссылаясь на меня: «Настя подтвердит, не стеснялась ее Валька!» Отец слушал какое-то время, потом крикнул страшным голосом: «Замолчите! Вы просто завидуете, что старая уже и не можете… Это наши дела, никого не касается. Я люблю ее!» За всю свою жизнь я не испытала такого остроболезненного унижения, как тогда, когда слушала растерянно соседку, а потом увидела, как передернула, обесцветила боль лицо отца, свела судорогой губы. И жалкий, гордый вскрик. «Я люблю ее, замолчите!..» Мне это воспоминание пригодилось однажды, когда я еще давно, сразу после ВГИКа, недолго играла в областном театре Таню: там в пьесе ситуация была похожей. Здесь ситуация далекая, но боль, унижение и гордость: «Люблю, не ваше дело!..» — похожи, я «взяла» опять это воспоминание.