Свет от верхних плафонов шел неяркий, но сильный, скатерти на столах лежали еще белые, пол был чистый. И женщина вдруг засопротивлялась этой привычной приглядности. Когда ее понесло сюда отчаяние, она рассчитывала забыться в лишениях, надеялась изматываться и уставать, чтобы сон замертво валил с ног. Пока ничего такого не было, сна тоже не было.
Она села за столик, заказала двести граммов водки и какую-то закуску, налила полфужера, выпила, почувствовав, как сухо заболел желудок слева, стала есть. Тело наливалось истомой, ослаблялось напряжение. Эти две недели она ничего не могла есть, заставляла себя раз или два в день выпить крепкого сладкого чая с хлебом, поэтому сразу опьянела теперь от водки и от еды, трезво опьянела: просто расплылось все вокруг призрачно и сердце наполнилось тоскливым безразличием. Она попросила официантку не торопиться с горячим и принести сигарет. Хотя не курила уже четыре года, как сошлась с Митей.
Она слушала опьянение в себе и сухую боль в желудке, эта боль служила ей как бы не вполне осознаваемым утешением и давала право на что-то.
Ресторан между тем заполнялся: подходило время ужина. За ее столик, однако, не спешили садиться. Женщины, как правило, приходили большой компанией, а немногие мужчины, скользнув взглядом по ней и по графинчику с водкой, предпочитали отыскивать места за другими столиками. Наконец мест не осталось и за ее столик сел пожилой мужчина с загорелым крупнопорым лицом, с бровями как два пучка соломы, синеглазый, весь в жидких седых кудряшках. Выложил на скатерть два кулака, на правом было наколото «Миша 1927 года». И она без огорчения отметила, что ее салаги-ровесники, в большинстве своем даже повоевать не успевшие, сделались уже вот такими, с явными следами бурно идущего распада, пожилыми людьми.
Сосед общительно поинтересовался, откуда она и не скучно ли ей одной, сообщил, что сам он архангельский и здесь в командировке. Тут за столик сел молоденький лейтенант и подошла официантка взять заказ.
Лейтенант скорее всего возвращался из отпуска. У него было лицо злого волчонка: крутолобое, обиженноглазое, но не противное. Волосы у него были светлые, прямые, интеллигентно зачесанные назад, как у Мити.
Оба они заказали водки, и официантка быстро принесла, а ей принесла горячее. Женщина допила свою водку и стала есть, а мужчины тоже выпили понемногу и почему-то не глядели на нее.
Потом архангельский сказал Волчонку:
— Утром-то веселее вроде были?
Тот, не отвечая, пожал плечами и стал жевать красную сухую чавычу, перемеженную редкими стружечками лука.
— Точно похоронили кого? — не унимался архангельский.
— Скончался, — не сразу ответил Волчонок. И она внутренне незащищенно дернулась, хотя понимала, что он просто болтает: грустно возвращаться из отпуска на остров, и всё.
— А ты выпей! — разгорался архангельский, желая во что бы то ни стало получить веселого собеседника. — Не пьешь, куда деньги девать будешь? Дом построишь? Так ведь на одном месте жить придется, на одном месте не усидишь!
Волчонок снова налил полный фужер и выпил с каким-то странным отвращением, но не повеселел, а помрачнел еще больше.
— Не усижу.
Снова налил и снова выпил, низко нагнувшись, тихо понюхал кусок белого хлеба, затаил дыхание. Коротко взглянул на женщину, точно огрызнулся: «Не пялься, мамаша!»
Официантка принесла им горячее, а ей кофе. Она расплатилась, быстро выпила кофе и пошла, бросив Волчонку:
— Тебе, пацан, газированную воду пить надо.
— Точно! — подхватил ее мысль архангельский. — В России водку весело пьют. Такое питье — перевод деньгам.
— А мы не в России! — огрызнулся Волчонок.
Он напомнил чем-то Митю, и она позавидовала безмятежному существованию этого глупого молодого парня, когда можно позволить себе плохое настроение без причины.
Хмель начал проходить. Открыв глаза, она прислушалась к голосам туристов под окном каюты. Они заняли всю крытую палубу своими рюкзаками, палатками, одеялами, заполонили судно, точно беженцы военного времени. Кто-то задергал гитару, и они принялись хором орать надоевшие магнитофонные песни, только этот шум не мешал ей: в тишине было бы хуже.
Она лежала ничком, не шевелясь.
Потом вдруг голоса смолкли и исчезли, и качка словно бы стала тише, но это она просто задремала. Проснулась минут через двадцать со страшным сердцебиением, перевернулась на правый бок. Схватила обрывок песни, напряглась внутренне — и дальше уже пыталась не слушать, закрыв голову подушкой, обливаясь злыми слезами. «А я так ждал, надеялся и верил, что зазвонят опять колокола, и ты войдешь в распахнутые двери…»