Выбрать главу

Дальше я вспоминаю бесконечно длинную лестницу, которая упорно поднимается и опрокидывается вместе со мной. Наверное, я падал бессчетное количество раз, потому что на следующий день колени у меня болели адски. Дверь в конце темного коридора коварно сопротивляется мне. Потом еще более коварно и неожиданно уступает, распахивается, и я грохаюсь наземь, а уж дальше продвигаюсь по ковру на четвереньках. Тяну к себе простыни с кровати, за ними следует одеяло, и то, что я вижу, разом выбивает из меня хмель, или нет — ах нет! — опьянение мое волшебно ширится, заводит вдохновенную песнь, гремит в поднебесье, словно труба архангела…

Я созерцаю это спящее тело, грациозно изогнутое в позе красавиц Корреджо, и мне кажется, что наконец-то чудесная истина открылась моему сердцу. Тайны больше нет. Осиянный неведомым светом, я возношу небесам благодарную хвалу, может быть неумелую, но оттого не менее благоговейную. Аллилуйя! Аллилуйя!.. но все, что произошло вслед за этим, осталось навеки сокрытым от меня. Поверьте, если бы намять моя сохранила хоть один образ, даже самый туманный, я описал бы это здесь. Но нет, ничего: то, что последовало за моей осанной, кануло в черный колодец забвения. И, пробудившись, я смутно осознавал лишь одно: что провел чрезвычайно бурную ночь.

XVII

Проснувшись на следующий день уже протрезвевшим, я обнаружил, что держу в объятиях, зажав между подбородком и коленями, точно орех в щипцах, Сильву, по-лисьи свернувшуюся калачиком; ее волосы щекотали мне лицо. И я удивился тому, что, хотя хмель и слетел с меня, я совершенно не чувствую себя ни сконфуженным, ни пристыженным, ни растерянным, лежа в обнимку с этим юным созданием. Напротив, у меня было легко и радостно на душе. Хорошо помню, что я подумал, в счастливом опьянении созерцая это грациозное золотистое тело спящей сильфиды: «Наконец-то я все понял! Нет больше никакой тайны». Но тщетно я силился, несмотря на это ощущение внезапного провидения, отыскать то, что так ясно и непреложно постиг вчера, в алкогольных парах. Я не помнил ничего. Впрочем, так же тщетно я пытался определить, из какого источника черпал накануне то чувство не то стыда, не то отвращения, которое так долго преследовало меня и которое удалось изгнать лишь шести стаканам виски: по логике вещей оно должно было возродиться сегодня, поскольку, думал я, условия со вчерашнего дня не изменились, поскольку эта маленькая теплая зверюшка, что лежит мягким комочком в изгибе моего тела, по-прежнему, женщина лишь по внешнему облику. Я отнюдь не стремился к самообману. Это лисица. И все же, стараясь представить, что могло произойти нынешней ночью (а может, ничего и не произошло?), я не ощущал ни стыда, ни сожалений. Былое отвращение казалось мне теперь глупостью, нелепым предрассудком. Так что же изменилось? Если не Сильва, значит, я сам?

Сначала я, движимый христианским смирением, предположил, что, если мне не удалось поднять Сильву до человеческого уровня, следовательно, я сам опустился до ее, лисьего. Так ли уж это невозможно? Разве не испытал я, толкаясь в рыночной толпе, это животное, плотское наваждение? Не было ли оно вещим знаком постыдной деградации личности? Но я держал в объятиях мою спящую лисицу, чувствовал, как дыхание тихонько вздымает ее молодое, прильнувшее ко мне тело, и не испытывал ни стеснения, ни даже беспокойства: я только улыбался с невыразимой нежностью, и, клянусь, в нежности этой, в бесконечном покое, завладевшем мною, не было ровно ничего звериного. Чтобы полнее убедиться в своем душевном умиротворении, в новом настрое мыслей, я разбудил Сильву и спокойно стал поглаживать ее по спине, как гладят мурлычущую кошку. И, вслушиваясь в это довольное, нежно рокочущее в ее груди мурлыканье, я с восторженным изумлением понял, что уверен, глубоко уверен: однажды я добьюсь того, что это мурлыканье перестанет быть одиноким голосом неодушевленной плоти и превратится в любовную песнь существа, которое не только покоряется, но и само одаривает другого, душой и телом предается священному причастию человеческой любви; я понял, что если вырвал мою лисицу у ее питекантропа, лишил невинных, но слепых любовных игр, услаждающих нищие духом создания, то сделал это (даже сам того не сознавая) именно в силу неопровержимой уверенности, что когда-нибудь, позже, моими стараниями, Сильва обретет способность приобщиться истинной любви; что отдать ее на произвол собственных инстинктов, пусть даже составляющих ныне ее счастье — благодать примитивных существ, было бы именно предательством; что лишь моя неуклонная верность, преданность и мужество, напротив, заставят ее, пусть медленно, переродиться из бездумной зверюшки в любящую женщину, в возлюбленную, даже если это и чревато для нее страданием; что отныне мне предстоит жить этой надеждой или, вернее, этим стремлением.

И должен с некоторым стыдом признать: пока я справлялся с нахлынувшим потоком мыслей и ощущений, я ни разу не подумал о Дороти.

* * *

Но когда рано поутру миссис Бамли обнаружила меня в Сильвиной постели (что, в общем-то, оказалось самым простым способом ввести ее в курс моих намерений), возмущению ее не было предела. Она буквально задохнулась и от неожиданности едва не лишилась чувств. Я влил в нее стаканчик рома и, накинув халат, повел в гостиную со словами: «Нам нужно поговорить».

Но миссис Бамли была слишком потрясена, чтобы выслушивать меня. Она разразилась бессвязной нескончаемой речью, словно от шока у нее внутри включился какой-то неуправляемый автомат. Настоящая шарманка, без конца выдающая несколько возмущенных восклицаний: «Злоупотребить положением этого создания!..» Трудно было понять, чего в этом бурном потоке больше — стыда за меня или страха за «бедную малютку». И наконец я уразумел, что она обвиняет меня в ужасающем разврате (я и сам думал накануне то же самое), который грозил в первую очередь погубить надежду на развитие этого отсталого юного существа, порученного ее заботам.

— Не начнет ли она скоро нуждаться в вас как в отце?! — вопрошала миссис Бамли с пылким состраданием. — Вы только представьте себе, что будет с ней, когда…

Напрасно пытался я остановить ее, объяснить, какое открытие я только что сделал и как надеялся со временем заставить мою милую Сильву взглянуть на меня иными глазами, миссис Бамли не слушала меня. Десять раз я принимался за объяснения, но она упрямо трясла головой, не прекращая своих поношений. Наконец, взбеленившись, я вскочил на ноги с криком:

— Вот дурья башка! Если вам это не нравится!..

Она вскинулась и бросилась к двери. Я поймал ее за руку, заставил снова сесть и собрался в сотый раз начать свои объяснения, как вдруг раздался стук, и дверь, ведущая в сад, отворилась.

На пороге стоял злосчастный Джереми. Он явно вымылся с головы до ног, облачился в праздничный костюм, и его волосы альбиноса, распушенные хорошим шампунем, торчали дыбом вокруг его грубой физиономии, уподобляя голову одуванчику. Но я был чересчур взбешен, чтобы оценить комизм положения или умилиться. Я только-только успел засадить Нэнни обратно в кресло и в ярости обернулся на стук; увидев это разряженное чучело, я бросился на него с таким решительным, а может быть, и угрожающим видом, что он попятился назад, отступив за порог. Я трясся от гнева.

— Вон отсюда! — взревел я. — Катись, и чтоб я больше тебя не видел или сейчас спущу на тебя собак!

Хорош бы я был тогда, дойди дело до этого: оба мои мастифа, отличаясь весьма свирепым видом, неспособны были и муху обидеть. К счастью, Джереми об этом не знал, он отступил еще дальше, на крыльцо, и я, захлопнув дверь перед самым его носом, дважды повернул ключ в замке. После чего, все еще дрожа и злобно сжимая кулаки, вернулся к Нэнни, которая с разинутым ртом и трясущимся подбородком, смертельно бледная, в ужасе глядела на меня, ожидая, вероятно, что я сейчас брошусь душить и ее. «Спокойствие! — подумал я. — Только спокойствие». Я подошел к ней, постарался улыбнуться. И тут окно гостиной разлетелось вдребезги.

За ним второе, и третье. Один из камней подкатился к моим ногам. Что было делать — позволить этой скотине перебить все стекла в доме? Но когда я выбежал в сад, Джереми уже превратился в смутную тень, стремглав несущуюся к лесу — совсем как некогда убегала Сильва. При этом воспоминании весь мой гнев мгновенно улетучился. Бедный парень! Я слишком хорошо понимал его отчаяние. И в последний раз я спросил себя, не проявил ли я излишний эгоизм и жестокость, оторвав мою маленькую лисичку от родного леса и дикой любви этого лесного лорда-дикаря.