Выбрать главу

— Они звонили в кондитерскую. Она часто туда заходит по воскресеньям навести порядок.

— Значит, ее сегодня там не было, — сказал он. Он сам отметил излишнюю запальчивость своего тона.

— Ну, разумеется, — легко согласилась мать.

Но теперь ему захотелось выяснить, в самом ли деле существуют эти таинственные силы, передающие от человека к человеку все тайные помыслы.

— Можно было за ней послать, если уж ее присутствие было так необходимо.

Но она опять уклонилась.

— Да, конечно, — ответила она устало. — Я об этом как-то не подумала.

Что это? Ирония? В нем опять шевельнулось недоверие.

— Впрочем, может, ее и дома не было! — с вызовом заявил он.

— Не понимаю, Маленький Лорд, — сказала она, и он отметил, что она нарочно назвала его этим именем, — почему ты так горячишься…

Спокойно, спокойно, подумал он. Не искушать судьбу, ничем себя не выдать, ведь не хочет же он, чтобы она догадалась. Ведь не хочет? Ну разумеется, нет!

— Прости, — ответил он, — видишь ли, я все еще парю в небесах.

Она бросила на него беглый взгляд, словно догадываясь о двойном смысле его ответа. Ах, и зачем только придумали это слово «инстинкт», зачем его так часто повторяют. Этот «инстинкт» только все запутывает, громоздит догадку на догадку, вносит смуту в жизнь. О, если б все люди были просты и неразговорчивы, как фру Фрисаксен, как… да, хотя бы как Эрна…

— Кстати, знаешь, кто был сегодня в Эттерстаде? Эрна! Я видела ее в толпе за канатами. Все семейство явилось.

— И отец ее, конечно, объявил, что благодаря скорости аэроплана перестал действовать закон всемирного тяготения.

— Как не стыдно, Вилфред, — сказала она. — Я убеждена, что Эрна страшно тобой гордилась.

— Ну а ты, мама?

— Страшно гордилась. Но ведь ты мне еще ни слова не сказал о том, что ты чувствовал…

Опасность миновала. О Кристине больше не было речи. И Вилфреду захотелось еще чуть-чуть походить по краю пропасти.

— Что я чувствовал? — спросил он.

— Ну да, когда летал.

— А, ты об этом!

Мысли вновь потянулись к тому, о чем невозможно было забыть, и казалось, он властен своей волей вновь призвать все только что происшедшее в потемневшую комнату. Последние отблески мерцающих вод отражались в зеркале, оправленном в тусклую золоченую раму.

— Чувство это — изумительное…

— Изумительное? Но ведь тебе же было страшно!

Он глянул в зеркало. Серебристо мерцая, переливались в нем воды залива.

— Страшно? Да, страшно. Конечно, мне было страшно. Особенно подъем…

— Ну да… Подъем. А голова не кружилась?

Залив в зеркале стал серым. Значит, ушли последние лучи.

Собственное отражение в зеркале глядело на него выжидательно. И тут он увидел другое отражение — того, кто висел на стене в углу.

— Мамочка, — сказал он, — ты только не сердись, что я тебя спрашиваю. Скажи, отец, он… пользовался успехом?

Она тотчас встала и подошла к окну.

— Что ты имеешь в виду? Как это — успехом?..

— Ну, он… в общем, он нравился?

— Кому? — Голос был сух и отрывист. Она смотрела на Фрогнеркиль.

— Ну, дамам, и вообще…

Она повернулась к нему, но не двинулась с места. Белая, тонкая, стояла она в черном квадрате окна. Он не мог разглядеть, какое у нее выражение лица.

— Почему ты спрашиваешь? — сказала она.

Ему нужно было увидеть, какое у нее лицо. Он не хотел делать ей больно. Но остановиться он не мог.

— Что же в этом странного? Ты никогда ничего не рассказывала.

Она сделала было движение к нему, но осталась на месте. Казалось, будто во тьме за окном она ищет опоры, союзника. Тогда он подошел к ней.

— Я напугал тебя, мама?

— Чем же? Вовсе нет. Конечно, тебе хочется знать. Вполне понятно… Послушай, мой мальчик… — Она вдруг обняла его за шею; теперь они оба стояли лицом к окну. — Тебе кто-то говорил об отце?

— Вот именно, что нет. Ты, например, ни разу.

Они оба глядели на темную воду в последних отсветах уходящего дня. И говорили, словно стоя перед зеркалом. От этого им было не так одиноко.

— Отец твой очень нравился, — сказала она. — Людям. Дамам в том числе.

Как легко она увернулась от точного ответа. Вилфреда это задело. Она говорит с ним как с ребенком, да к тому же, конечно, втайне сердится.

— Можешь ничего не рассказывать, — сказал он обиженно и отошел от окна. Часы на камине грустно тикали, наполняя комнату тишиной. Он понимал, что ей больно. Но он не обязан об этом знать.

— Зачем же ты тогда сказала мне о стеклянном яйце? — вырвалось у него. Ему хотелось уйти. Ему не хотелось покидать поднебесье, где еще парила его душа, его тело. Ему хотелось побыть одному — больше ему ничего не нужно.