Выбрать главу

— А четвертая картина?

— Ты не видела ее? Это портрет.

— Чей?

Как бывало прежде, как бывало всегда в этой гостиной. Они сидели вдвоем, пытаясь угадать то, что оба знали.

— Почему он это сделал? — спросил сын.

И она ответила, как прежде:

— Не знаю.

Ответила по привычке без раздумий, потому что есть мысли, которые нельзя передумывать слишком часто — больше чем миллион раз. Потом эту мысль уже не продумываешь, она просто кружит по какой-то вялой окружности без центра, не сознавая, что это замкнутый круг.

Она погладила сына по шраму на лбу, который все еще был слегка заметен.

— Он не мог жить без тайн, — сказала она.

Так определенно она еще никогда не говорила. Она тут же встала, взяла сигарету, хотя курила редко, — сигарета нужна была ей для самозащиты. Он подумал: «Быть может, отец не мог жить и с тайнами тоже, и в этом состояло его несчастье».

— Может, он не мог жить и с ними тоже, — сказала она. — Без тайн он начинал скучать, а с тайнами…

В гостиной стало тихо-тихо. В темноте светилась вдали только сигнальная мачта.

— А с тайнами?

— Как видно, ему было не под силу выдержать их.

Она смотрела на шрам на лбу сына. Она ни разу ни о чем не спросила его.

— По-твоему, он был слабый человек? — снова заговорил он. Ему хотелось сказать это равнодушным тоном.

— Да, слабый. А может, и сильный. Не знаю. Вообще-то сильный.

— Мама, он подбрасывал меня на руках вверх?

— Подбрасывал вверх? Что ты имеешь в виду?

Они помолчали, но каждый чувствовал волнение другого.

— Мама, вспомни, он подбрасывал меня вверх — однажды, где-то…

Она недоверчиво улыбнулась.

— Тебе же было всего три года…

— Три с половиной.

Она кинула на него удивленный взгляд.

— Но что ты хочешь сказать? Какое это имеет значение?

— Где-то над пропастью… Нет, нет, я этого не помню, но помню, что вспоминал это. И он выпустил меня.

— Выпустил?

— Выпустил и снова поймал. И так несколько раз.

— Ты хочешь сказать, что ты упал? — Теперь она глядела на него с испугом.

— Да, упал! Нет, не тогда! Он снова подхватил меня. Но позднее…

Судорожно плеснув себе из графина, она пролила несколько капель на стол.

— Позднее — в каком смысле? Впрочем, я бы не хотела говорить на эту тему…

Но он уже не мог удержаться.

— Там еще были лошади!

— Лошади были всюду. Всегда лошади. За границей…

— Нет, мама, здесь!

Она встала, прошлась по комнате и сказала, на сей раз решительно:

— Он тебя не выпустил. — Она словно бы оборонялась. — Я не хочу говорить об этом, слышишь. Но вообще, он выпустил нас всех, всё.

Круг замкнулся. Она казалась усталой, нервной. А он хотел порадовать ее. Но почему всегда обрывают все его попытки навести мост над провалом, над которым он повис, брошенный кем-то на произвол судьбы?..

— Ты нервничаешь, — сказала она. — Это все из-за выставки.

Ей было легче от этой лжи, — что ж, он снова ей подыграет.

— Он ведь и не довел до конца… — сказала она как бы в оправдание.

На сей раз сказала твердо, чтобы извинить его, а может быть, себя. Чтобы прикрыть фиаско — она не хотела поверить, что оно могло оставить след на чьем-то будущем. Сын на мгновение восхитился этой способностью уклоняться. Рукой он нащупал в кармане письмо Мириам. Обе — такие разные. Но каждая на свой лад отталкивала его от себя.

Легко встав, он поцеловал ее на сон грядущий.

— Я тебе буду писать, — сказал он.

20

Но он не написал письма ни матери, ни Мириам. Он как одержимый писал другое — то, что в тайниках души называл своими воспоминаниями, хотя это были не его воспоминания, а воспоминания, жившие в нем; писать их было совсем не то, что стряпать рассказики для Бёрге Виида из Харескоу, это тоже означало искать то, что он потерял тогда, когда некто выпустил его из рук в безвоздушное пространство.

Он снял комнату у бывшего метрдотеля Матиссена в его украшенном деревянной резьбой домике в Энебакке — получилось это случайно, сосватал их все тот же Роберт. В своем неистощимом доброжелательстве он по-прежнему держал все нити в руках. Сам Матиссен перебрался в кухню, где с раннего утра вполголоса читал Откровение святого Иоанна, а в остальное время заботился о своем новом подопечном. Для старика метрдотеля было в этом что-то символическое. Сам он после тридцатилетнего служения соблазну надеялся искупить греховную жизнь за два-три оставшихся года, которые ему сулил его врач. Каждый раз, когда его неуемный молодой друг покидал их совместное уединение, старик провидел в этом окончательную погибель молодого поколения, но в терпимости своей снабжал молодого скитальца громадным кульком со съестным, чтобы в течение нескольких первых суток спасти хотя бы его бренное тело. Однажды, когда отлучка Вилфреда затянулась, метрдотель даже заглянул в его объемистую рукопись, после чего долго покачивал головой, дивясь тому, как странно устроен мир. В подобных случаях он обычно садился в поезд и ехал в город — излить свою наболевшую душу доброжелательному Роберту, который в свое время принадлежал к числу беспутных шалопаев, доставивших Матиссену в храме греха немало горьких минут. Но Роберт, который все мог понять, только задумчиво кивал головой, как кивал почти на все, что ему говорили. Вилфред и ему толковал, что должен, мол, найти какое-то место. Оба они — и бывший метрдотель, и бывший биржевик — жили, как удалившиеся от мира мудрецы: один при своем Апокалипсисе, другой при своей тележке с сосисками, которыми, благодетельствуя усталых путников, он торговал по ночам на Хегдехаугсвей.