— Не знаю, — проговорил он, словно беседуя с самим собой. Его стакан вдруг снова оказался полон до краев отличным виски. На Бюгдё рано спустился вечер: все словно сговорилось прогнать нынешний день, чтобы память спокойно вернулась к былым временам.
— Когда Вилфред возвратился из Парижа… — снова начал он, — я имею в виду его первое возвращение… — дядя Мартин сладострастно выпускал изо рта кольца дыма, — мы все думали, что он сошел с ума.
— Ты так думал.
— Все так думали. А что еще прикажешь думать? У него было несколько выставок… — что ж, я в этой живописи ничего не смыслил ни тогда, ни теперь, но раз знатоки провозгласили его художником…
Теперь он опять был прежний «дядя Мартин»; когда он произносил эти слова, казалось, будто он берет живопись кончиками пальцев и поднимает вверх, выставляя ее на всеобщее обозрение и осмеяние. Выпрямившись в кресле, он заговорил с пылом:
— Я хочу сказать, это было нечто реальное, осязаемое — общественное положение или называй, как хочешь. Вилфред получил признание, и даже больше того. Право, я гордился им, читая в газетах отзывы критиков. Ведь я был его опекуном, не так ли? Я…
Под наплывом внезапной досады он вновь рухнул в кресло.
— И вдруг он посылает домой… и, боже милостивый, заполняет весь Стеклянный зал безумными этими холстами… Все эти штуки какой-то тамошний проходимец вбил в голову молодежи… как бишь, его звали?
— Андре Бретон. Да только ты неправ.
— М-да… — Мартин Меллер вскинул брови. Удивительно, до чего же непогрешима эта дама, когда-то бывшая его младшей сестренкой, удивительно, сколь прочно она удерживает в памяти чепуху, которую другие, естественно, тут же забывают и выбрасывают из головы.
— Что ж, изволь, назовем их всех экспрессионистами, сюрреалистами… да, да, как я уже говорил, в живописи я ничего не смыслю. Но ведь и сам Вилфред отверг все это потом, у него появились иные кумиры.
— Кандинский. Клее.
Мартин Мёллер сдался — он продолжал курить. Будто два пушечных залпа, прогремели сухие, короткие пояснения его сестрицы: запас ее знаний об этих комедиантах в мире искусства, о которых в ту пору подробно писала отечественная печать, казался воистину неисчерпаемым.
— И тут, черт возьми, наш мальчик одним ударом, одним бессовестным ударом, разрушил положение, которое сам создал себе первыми своими картинами, вернее, — ты уж прости меня — первой своей мазней, можно подумать, что она не была достаточно новомодна…
Он подался вперед в кресле.
— Сусси, милейшая моя Сусанна, будь столь любезна и не пытайся уверить меня, будто ты что-то в этом поняла, даже в его первых работах, хотя, возможно, в них было своего рода искусство, а уж эта новая мазня в стиле мсье, как бишь его там…
Она не курила. И не пила. От этого положение гостя, наслаждавшегося сигарой и виски, становилось еще более неловким. Безмерная горечь захлестнула его.
— Какой смысл, черт побери, всю свою долгую жизнь вести честную торговлю? Какой смысл трудиться в поте лица? Появится такой лодырь и шалопай, ты уж прости меня, Сусанна, но будем называть вещи своими именами, и с помощью блефа добивается известного признания, а затем — тут же — чистейшего скандала, который вдобавок затрагивает его близких, сама ведь знаешь… Но зато их помнят, странно, почему-то их помнят, шарлатанов этих. Будто они совершили какой-то подвиг!
Он отвлекся от главного. Она не стала его этим корить. Он всегда восхищался умением сестры тактично не замечать чужих оплошностей.
— Ты хочешь сказать, — тихо произнесла она, — что ты тогда не понимал его и теперь не понимаешь.
Он помешкал немного, нежась в кресле. Вообще-то здесь очень уютно.
Все реже и реже наведывался он теперь сюда. Но всегда ему приходилось — неизменный проклятый его удел — вносить в этот дом тревогу.
Что ж, кто-то ведь должен это сделать, кто-то должен взять на себя труд спасти этого вечного вундеркинда, если и впрямь он неповинен во всех тех ужасных грехах, которые ему приписывают.
Милосердное виски помогло ему успокоиться, и Мартин добавил:
— Ты же сама была в отчаянии, когда он устроил выставку своих безумных картин?
— Какие слова ты употребляешь, — спокойно возразила она. — Да, слово «безумные» в ту пору меня потрясло. Кто-то из критиков так написал. Я тогда ужасно перепугалась. Печатное слово всегда пугало меня. Я, вообще-то говоря, плохо разбираюсь в живописи, ты прав, Мартин. Но слова пугают меня. Столько новых слов вошло в моду в те годы, когда Вилфред был за границей, все рассуждали о подсознании, точно всю жизнь только это и делали. Даже страшно стало. Но слова эти не проникли мне в душу.