И вдруг по левую сторону коридора появилась полоска света. Она появилась в простенке между полок с гадюками в неверном свете рожка. Он услышал приглушенный смех. Там жили служанки, Эмма и Мария. Он никогда не мог поверить до конца, что они там живут. Днем это были просто «служанки» — девушки, которые чистили обувь, готовили еду, убирали. И вдруг оказывается — они тут живут, они выступили из темноты и стали реальностью. По главное — в них было спасение, потому что в дверной щели мерцал свет.
Он вихрем ворвался в комнату — там стояли две кровати. Он никогда прежде не бывал в комнате служанок. Кровати стояли у стен, справа и слева от двери, впереди было окно со шторой, на шторе рисунок — ваза, расписанная цветами. А перед окном комод, и на комоде две гипсовые лошадки, скрестившие шеи.
Та, которой принадлежала постель слева, уже легла. Это была Мария. Она буркнула что-то неприветливое и отвернулась к стенке, она спала. Но Эмма еще не легла. Она собиралась лечь. Она стояла в корсете и штанишках, обшитых кружевом. Откровение, полное очарования и неожиданности, обещающее защиту и — он почувствовал это в ту же минуту — таящее опасность.
Это была Эмма. Она улыбнулась, она все поняла.
— Ты испугался? — спросила она. И в ту же минуту расстегнула корсет, как это делала мать. — Ты испугался? — спросила она. И еще она сказала: — Не бойся! — А он прижался головой к ее груди и почти заставил ее опуститься на кровать. Она сказала: — Я отведу тебя в детскую и уложу, нянька, конечно, уже легла. — Теперь он понимал, что слово «нянька» она произнесла враждебно и с презрением.
А он прижимался к ней, к Эмме, зарылся в нее лицом, боясь, что она уйдет и уведет его отсюда. Ему было хорошо — в одно и то же время спокойно и страшно. И Эмма сказала: «Ну, милый…» — незнакомым ему голосом и снова: «Ну, милый…» И голосом, все более незнакомым: «Ну, милый, милый…» Голосом, который он никогда не слышал. А он все теснее прижимался к ней из страха перед темным коридором, перед газовым рожком и гадюками в банках, из страха, что опять будет то, что уже было и что не имеет ничего общего с тем сладким страхом, который ты чувствуешь, когда опускаешься на дно, когда ты уцепился за что-то глубокое-глубокое, далекое-далекое и бесконечное, откуда никто не возвращается.
А голос говорил: «Ну, милый!»
А он лежал среди водорослей и цеплялся, цеплялся за какой-то глубинный мрак, который нельзя выпустить из рук, в котором смерть и жизнь, страх и отрада и в котором хочется утонуть.
Была Эмма, был голос, была Эмма, был рожок в конце коридора и сам длинный коридор. В соседней кровати похрапывала Мария.
Была Эмма. Она предала его. Она сказала Марии, которая тем временем проснулась:
— Ей-богу, мальчишка рехнулся, ведь ему всего пять!
А однажды вечером она стояла с садовником под навесом у сарая и говорила: «Ну, милый…» — тем же самым голосом. Он это знал всегда и теперь. Времена смешались, слились в одно.
Но в тот вечер она была очень ласкова к нему. Она проводила его в детскую и уложила в постель в тот тяжелый миг, когда он вновь вынырнул на поверхность, когда он понял, что жизнь идет своим чередом, сладкое погружение в небытие кончилось, а страхи, что были прежде, не кончились.
А может, все окружающие знают все и просто прикидываются незнающими, чтобы вытащить на свет божий то, чего он стыдится. Но Эмма была ласкова с ним. Она уложила его, укрыла перинкой и сказала:
— Раз мамы нет дома…
И вдруг он почувствовал запах апельсина. Не выдумал, а именно почувствовал. Хотя от Эммы пахло не апельсинами. От нее пахло медом. Но дело было в другом. В том, как он увидел Эмму в первую минуту, когда вошел.
И вдруг, сидя на краю кровати, он поднял глаза и увидел перед собой на стене картину, скверную дешевую олеографию. «Девушка с апельсином»… Время и пространство слой за слоем вдруг стали расплываться, сливаясь воедино. Так вот в чем дело — картина эта висела над кроватью у Эммы и последовала за семьей Вилфреда на Драмменсвей.
Это была все та же картина, глупая картина, наполнявшая его сладким отвращением каждый раз, когда его взгляд случайно падал на нее, и которую он не имел решимости выбросить. Картина-дешевка, черноглазая девушка с апельсином в руке, потрескавшаяся олеография в комнате у Вилфреда — Вилфреда, который накоротке с танцовщицами Дега, который может смаковать синий цвет Боннара. «Девушка с апельсином», отвратительное создание в простой позолоченной рамке, это была Эмма, его стыд и блаженство, его страх перед длинным темным коридором.