Выбрать главу

— Жажда палит, — сипло ответствовал тот.

— Жажда… — И крылышки отпали от его вздувшегося носа. — Человек, он земляного составу. Потому никаких морей нехватит напоить землю, когда жаждет она. — И опустил глаза, радуясь аскетической красоте образа.

— Каб не жаждала, не рожала бы столько! — тряхнул головой инок.

Филофей омрачённо усмехнулся и, как бы приготовляясь к врачеванию души, вытер о передник руки, рыжие от керосина и ржавчины.

— Небось, думаешь, — осторожно начал он, упираясь локтем куда-то в пах себе, — что стар я, волосами зарос? А и доселе, быват, распалюсь — хоть в землю себя зарывай для остуженья. — Он глубоко захлебнул воздух, и в груди его скрипнуло что-то. — А потом прочту в книге, как всё это уже бывало и как прошло… и отойдёт!

И впрямь, ещё не истаял в его ушах рассыпчатый смех трактирщицы Аграфены Петровны, муж которой заказал однажды кузнецу рессоры к таратайке, а получил вдобавок и пискуна. В своё время он вдосталь нахлебался жизни и теперь с неуклюжим жаром топтал радость именно за то, что она не обманула да и не насытила его. Голос его крепчал, взвивался в нём бич, и слова громыхали, как звенья якорной цепи; целые полчища одичалых Антониев Великих толпились в обширной его груди: добровольным истреблением воли призывал он бороть смерть, а Геласий видел распластанного на траве жеребёночка и его с тоской откинутую морду. Сцена эта навсегда отпечатлелась в сердце Геласия. Пастушонком он проходил мимо кузничного двора и случайно видел, как жеребёнка приспособляли на службу человеку. Связанный по ногам, с губой, до крови вкрученной в лещётку, конёк лежал смирно, кося глазами и сосредоточась на ожидании казни, а Федот уже заносил над ним равнодушную руку коновала. Игристого этого конька больше всех любил в своём стаде Ганька, — с того и возненавидел кузнеца.

Вдруг с утроенной силой пробудилась детская ненависть, и в самом грозном месте поученья, когда сверкало филофеево слово, как топор, вскинутый над шеей нечестивца, принялся Геласий отстукивать сапогом песенку с ножку стола.

— … не стучи, не скалься!

— Штучка одна меня смешит, — совсем неробко признался тот и подмигнул, останавливая в разбеге гремучий филофеев поток. — Вспомнилося вот, как Грушка в кузню к тебе бегала… там ребята в стене паклю повыдергали и засматривали в дирочку. Мы её, Грушку, кулебячкой прозвали… так и смеялись: во, опять кузнец кулебячку ест!

Духовник сидел красный, и можно было ждать, что вот сейчас что-то расплавится в нём и, прожигая дерево, чадно потечёт в подполье. Точно стремясь оторваться от ладони, шевелились на столе хваткие пальцы коновала; вдруг они окрутились вкруг тяжёлого рашпиля, и тут должен был произойти ещё не слыханный в летописи скита эпизод, но Геласий во-время поднялся и пошёл к двери, беззащитной своей спиной смиряя филофееву ярость. Ещё не пели в нём птицы, и густей, чем весенний туман, облекал его страх. Ничто не рассеивало в нём уверенности, что приезжая гостья и есть то орудие, которым ад положил продырявить его целомудрие; как ни доброжелательно относился Увадьев к монашку, он расхохотался бы тогда, у обрыва, на его признанье… Уйдя, Геласий до сумерек бродил в лесу, следя из засады за дверью сузанниной кельи. К вечеру напала на него лихорадка.

В стенах этой кельи прятались целые поколенья клопов, простоватые предки которых питались, наверно, ещё блаженным Спиридоном; предвидя прелести деревенского житья, Сузанна захватила с собой гамак. Полулёжа в нём с книжкой, она рассеянно глядела на угольный тлен в печурке, распространявший сухое, жёсткое тепло. Приятная немота вливалась в ноги, вещи распахнулись в каких-то неожиданных и неуловимых смыслах, зримый мир переставал существовать, а взамен явилось другое. Застылая река, из-за сугробов летят пронзительные стрелы мороза, и будто Савка поит коней у дымящейся проруби, приплясывая, от стужи, а за спиной его побрякивает обрезанная винтовка… Упавшая книга не разбудила её; она проснулась, когда иной холод, не условный холод сна, засочился к ней из двери. В потёмках она не узнала воспалённых и просительных глаз Геласия; страшно было не то, что чудовище вошло к ней, а те минуты, в течение которых оно обнюхивало её, спящую.

— Лежи, лежи!.. — и шопот странным образом сочетался с въедливым запахом лука и кожи. — Это я, Геласий… вот я пришёл. — Стыд душил его. — Давай, давай… как это делается?.. давай!..

Келья сразу стала вдесятеро теснее; напирали самые стены. Оранжевое тепло печки, только теперь оправданное в воображении Геласия, выделяло из темноты одну её обнажённую коленку. Он не шатался, но мог упасть в любую минуту. Взгляду его представало то неспелое, вяжущего вкуса яблоко, к которому потянулась однажды и неумелая рука Адама. Оно дразнило его сны, внушая право именно на такое ночное вторженье, оно гонялось за ним по пятам, и даже в грудах вассиановой репы, которую он накануне перебирал от прели, лукаво и множественно мнилось ему то же самое естество.

— Вымойся сперва… — гадливо произнесла она и, вскочив, быстро подтянула спустившийся чулок.

Он не уходил, потому что она не гнала его смехом; ещё он не уходил потому, что трёхминутное пребывание здесь не утолило его трёхдневного жара. Ошеломительней всего было, почему грех отказывается от его безоговорочной сдачи?.. Он стоял с опущенными руками, и пятна стыда на его лице были намалёваны как бы красной сажей. Померкшие его глаза остановились на ивняковой ветке в крынке; глянцовитая зелень несмело тянулась к свету.

— Что это?

— Верба.

Он повторил:

— …верба. Зачем?

— Так, для красоты.

Он подозрительно коснулся ветки, не разумея в ней чуда, ради которого стоило бы нести её сюда.

— Какая ж в ней… краса?

— Весна… начинает жить.

— …жить, — повторил он. Тут за толстой стеной глухо, точно в шапку, закашлял Аза, и Геласий, как бы пробуждаясь, провёл себя ладонью по лицу.

Внешне ничем не отразилось на нём случившееся преображенье. Утром он вместе с Тимолаем смолил лодку, на которой завтра должен был отвезти Увадьева, был скромней обычного, но зато сон и прожорливость напали на него. Остаток дня он провалялся у себя, а филофеева эпитимья так и осталась неисполненной… На мутной, вихрящейся воде качалась лодка. Геласий прыгнул в неё первым и ждал, прилаживая руки к вёслам. Старую, неустойчивую скорлупу относило от берега, Увадьеву пришлось сделать несколько шагов по воде. Тотчас что-то хрустнуло в борту, булькнуло под днищем, Геласий оттолкнулся веслом от берега, покидаемого навсегда, и вот течением рвануло лодку.

— Заплеснёт аль подтекать станет — вычерпывай. Вон и баночка тебе для упражненья! — кивнул Геласий на деревянную бадейку, всячески сторонясь упорного увадьевского взгляда.

Едва вышли из заводи, сразу всё переменилось вокруг; несмотря на геласиевы усилья, лодка стояла ровно и смирно, точно повисшая на якорях, а по сторонам закружилась бешеная вода, увлекая в глубину грязные, источенные льдинки. Зато стремглав неслись берега, и Увадьев ещё не успел рассмотреть толком серую цаплю близ куста, в столбняке застывшую на полувзлёте, как уже увидел ястреба. Сидя на кочке, весь на ветру, он надменно и лениво чистил крыло, раскинутое во весь его вольный мах. Тогда, бросив весло, Геласий замахал на него шапкой, но тот не улетал, словно верил, что в этот день его нельзя истребить целиком.

— Греби, греби, опрокинешь ещё! — недовольно пробурчал Увадьев.

— А ты вычерпывай, вычерпывай…

Увадьеву показалось, что Геласий улыбается, а вместе с ним и ястреб; он подумал и взялся за неминучую бадейку. Лодка выходила на середину реки, и хотя Геласий хитрил, переправляясь наискосок, всё же проигрывал в единоборстве. Мало-помалу пот начал проступать на его рыжих висках, и тогда Увадьев решился продолжить незаконченный разговор.