— Задержался, рабёночка перекладал, — виновато сообщил Лукинич. — Мать-то у него закопали два месяца тому, так вот и живём — я да дитё да ещё дед, родитель мой, обитает. Может, видали его на лавочке, на берегу?.. который на евангелиста-т смахивает? Он и есть Лука, такая оказия! — Лицо его при этом стало ещё грустнее, но Увадьеву почему-то всё это нравилось. — Чего ж вы так, без чаю и сидите? Эй, Серпион Петрович, подкинь нам малость для подкрепления… выпиваете? — деловито осведомился он. — А то… для первого знакомства.
— Нет, уж я лучше чайку, — решил воздержаться Увадьев, хоть и чувствовал нехорошую влажность в сапогах.
— А то пейте: где власть, там и сласть, надо пользоваться! — Не боясь занозить ладони, председатель прилежно смахивал крошки со стола, и петух, уже отправлявшийся на насест, вернулся с полдороги. — А то, если конфузу боитесь, домой поедем. У меня пьян-мелодико есть, музыка такая, от монахов откупил, приятно гремит… Скукотно живём, знаете! — Болтая безумолку, он вместе с тем прощупывал гостя и раз даже, как бы ненароком, положил свою ладонь поверх увадьевской; прикосновенье председателя было холодное и влажное, точно земляной глыбы. — А то и тут, запрём как бы на переучёт товаров и гульнём, а? Эй, Серпиоша, ты нам цейлонского, да погуще завари!
— Цайлонский карасином залили, — заметил Серпион, изображая оживленье.
— Что ж, чаёк после щец хорошо, — подделываясь под равнодушие, начал Увадьев и даже зевнул для вящшей конспирации. — Как у вас тут, к свету знания-то тянутся?
Председатель разливал чай и сделал вид, что не заметил манёвра.
— Тянулись бы, да некуда. Прошлу осень погорельцы пришли с Енги. С малыми детьми, а дело осеннее… ну, и разместили в школе. А они, знаете, с горя-то самогон почали варить… а школа-то древяная, а огонь древо любит. Ну, знаете, и полыхнуло! — Ему неприятен был, видимо, этот разговор. — Ты, Серпион, хоть бы в баретки какие обулся… товарищ-то не за налогом приехал. Азият ты, Серпиоша! — Когда он снова поднял глаза, они были ясны, прозрачны и ласковы. — Вы как любите, погуще, в накладку?
— Мне… погуще, — хмурясь, промычал Увадьев.
Лукинич же, напротив, веселился:
— Школа подгадила… да ведь и у вас не слаще: паровичок-то всё лежит! Ничего не поделаешь, весна, её не оштрафуешь.
— Работу какую-нибудь ведёте… или как? — мрачнел Увадьев.
— Какая же работа, вон наша вся работа! — Он кивнул за окно, где рядком, в тесноте и под сенью двух столетних вётел ютились Центроспирт, исполком и сберкасса. Увадьев тяжко и строго поглядел на председателя, но тот бесстрашно выдержал его взгляд и даже нашёл силы усы покрутить. — В скиту, извиняюсь, устроились? А мы вас с той стороны ждали!
— Да, мы на Нерчемскую фабрику заезжали… дело было. Давно в председателях?
— На Парижскую Коммуну два года было. Я и ране во властях ходил, знаете: швейцаром у барыни служил. Между прочим ничего, но трудная работа. Стоишь, как кочан в одёжках, да всё крюка ищешь… куда новую шубу повесить. По двести человек бывало! А потом, как барыню покончили, так я и поехал сюда, строить новую жисть. Вы пейте чаёк-то! С лимончиком бы, да не растут у мужиков лимончики, а то с лимончиком бы хорошо…
Уже минуты три барабанил Увадьев по столу, еле сдерживаясь, но вдруг качнуло его вперёд, и гневом застлало сознанье:
— Хороший бы из тебя черносотенец вышел, товарищ!
— …а вы не доводите нас до этого, — так же, залпом, выпалил тот, но тотчас спохватился; видно было, что такие оговорки случались у него не часто.
И тогда, как бы желая загладить неудобную для первой встречи шероховатость, кинуло его на нескончаемую болтовню, временами походившую и на доносную сплетню. Тут и выяснилось, что к Савину Гаврилу, лучшему в волости бедняку, ходит в праздники брат, сторож из лесничества; они пьют сообща, после чего надевают старые картузы и идут драться на улицу и дерутся до клочьев, после чего, испив водицы, расходятся миролюбиво. С истории о загубленных рубахах перескочил он на Лышева Петьку, секретаря местной взаимопомощи, который набрал из кооперации товаров на трёшницу, а денег не платит, ссылаясь на бедность; на увещания должностного лица, чтоб занял хоть у приятеля, отвечал злодей превесело, что ежели и даст ему под пьяную руку знакомец, то и сам не доплатит столько же. И ещё рассказал он про молодого Жеребякина, который, чтоб в Красную Армию не итти, всё искал заболеть дурной болезнью, для чего ездил в город и возвратился с удовольствием. Лукинич не щадил языка, и от прежнего казённого благополучия не осталось и тени, а Увадьев, когда наскучила ему эта словесная кутерьма, обнаружившая лишь великое душевное беспокойство макарихинского председателя, просто раскрыл окна и стал глядеть на улицу.
День огненно плавился на горизонте; слепительный металл его стекал вниз, чтоб завтра же вскинуться в новые, ещё не бывалые на Соти формы. «Эва, крови-то, ровно из свиньи текёт…» — от глупости или тоски сказал про закат сухоногий мужик, шумно покидая чайную; пугало его преждевременное заклание сотинского дня. Окраска неба быстро менялась; насколько хватало глаза, везде по глубокой предночной синеве разбросались крутые облачные хлопья; теперь небо походило расцветкой на казанское мыло. Вдруг Увадьев посвистал себе под нос и высунулся в окно.
По улице шли трое таких, что никак нельзя было оставить их без вниманья. Огромный, молодцеватый детина, в пиджаке, в сплавных сапогах, шагал справа; изредка он трогал всё один и тот же клапан гармони и чутко прислушивался к звуку; ремень многорядки великолепно облегал его надменную и сильную шею. Слева мелко и часто ковылял на деревянных обрубках тоже молодой ещё парень в кожаной куртке, с чёрным не без удали лицом; он не поспевал даже и за медленной ступью приятеля, злился, пыхтел, усердно преодолевая деревенскую грязь, уже тронутую заморозком.
— Мокроносов Егор да невалид Василий женихаться пошли… — сказал в самое ухо Увадьева председатель и немедленно разъяснил, что когда-то, тотчас по возвращении из армии, дыбил Егор всю округу на новый лад, был с отцом — одним из столпов сотинской знати — на ножах, мутил молодёжь и крошил древний обычай, пока не завязли в липучем людском равнодушии его неутомимые лемеха. — У нас стареют скоро: ещё вчерась дитём было, а назавтра, глядь, бородкой обросло… — шептал Лукинич Увадьеву, но тот совсем не слушал, привлечённый другим, не менее знаменательным обстоятельством.
Посреди весёлого ряда шёл Геласий, хозяин гульбы, угощавший скороспелых приятелей на скитской, видимо, счёт. Скуфейки на нём не было, и медные космы его приобрели, наконец, себе желанную свободу. Наклоняясь вперёд, весь сосредоточась на внутреннем своём огне, он шёл вразвалку, как ходили когда-то кандальники, и, подобно каторжному ядру, влеклась за ним его короткая тень; через каждые три шага он останавливался и строго глядел на неё, но та не отставала. Перейдя мостик, Мокроносов широко размахнул гармонь и разбрызгал звуки по тишине. Тотчас, задыхаясь и стеня, инвалид закричал беспутную песню, и Вассиан, напрасно дожидаясь Геласия в тот вечер, наверно, слышал её со своего мыска… В небе лёгкий, как лодочка в разливе, покачивался молодой месяц, изливая ледяной, всепроникающий свет.
Потирая руки от холода, Увадьев захлопнул окно.
Глава вторая
Ветры дуют с моря, ветров много, дуют сообща. Рождённые на океане, баюканные в ледяных колыбелях, они в поисках иного, тёплого раздолья нестройными толпами вторгаются на материк. Лгали птицы, гостьи юга: в лесах мрак да тишь, в тундрах ровень да болото вересом поросли, на вересине комар сидит да лапой пузо гладит… Закутанные в метели, они поют тогда унывные песни о покинутой и милой родине, и вот на всей великой низменности, слегка холмистой и покатой к морю, останавливаются реки, наваливаются снежные небеса, а земля лежит бездыханна, одета в белые лохмотья зимы. К маю снова налетают обманщицы, дружно верещат ручьи, бегут крикливые ветры юга, а снег, разделённый поровну между Двиной да Волгой, шумливо расползается по своим отечествам-морям. Тут его заодно, на радостях, грузят рубленым лесом, грузят шпальником, коротьем, пиловником… поверх плотов садятся весёлые, горластые ребята, и освобождённые воды тащат, не чуя тяжести, не умещаясь в берегах.