— Хо, — подивился Федот, оставаясь стоять, — естеству насильство. Кака ж у тебя птица-т машинная вылупится. У ней, думается, и мясо те железом отдавать станет. Все затеи у вас с Савиным: то цветы, то цыплята, зря карасин тратишь. — Он помолчал. — Хорошая гармонь, чья такая?
— Моя. Хорошая, так купи!
— Куды мне, я старик.
— Всё деньги копишь да в крыночку кладёшь, — засмеялся Пронька, вспомнив, как в прошлом году принёс Федот в налог полтораста новеньких полтинников. — Смотри, сгниют они у тебя!
— Ничего, сухая у меня крыночка, сухая. Может, двести коров у меня в крыночке сидит, а поди, выкуси! — поддразнил Федот, а из бороды его просунулись зубы. — Про чудеса-то слышал? Пустынь желают разъять, а на ейном месте фабрика для бумаги.
— А ты поговори в конторе, может, и отступятся!
— Поговорил бы, да мужику ноне внимания нет.
— Мужик мужику рознь! — Солнце упало на колени Проньке, и пискучий ладок засверкал в нём. — Зачем прикатился-то?
Федот исподлобья окинул стены:
— Да, как это ноне говорится, связь установить. Катька-то цветы, что ль, всё содит?.. — Так звали пронькину сестру. — Василий хотел к тебе зайти.
— Не сватайся, отец, не выйдет.
— Куды нам в советску родню лезть!
— Да, уж тут и крыночка заветная не поможет…
Вражда началась ещё раньше: неспокойная кровь текла в жилах миловановского рода. Со временем смирнела родовая немирность, и Пронька собственно только тем и раздражал односельчан, что, связавшись с опытной селекционной станцией, то ячменей да клеверов заморских насеет на полосе совместно с Савиным, то цветов разведёт полон полисадник. Василий, заползая в пронькин дом по праздникам, всякий раз засовывал в цветок свой поганый изжёванный окурок. Он и вообще вёл себя непристойно в отношениях на деревне; первое время Пронька терпел дружескую напасть, а потом случилось, за ухо выволок его из дому и при людях показал ему кулак размером чуть помене годовалого кочна.
— Этим кулаком, Вася, я раз, по военному делу, человека с коня ссадил. Не затевай ссоры, а живи, как тебе положено…
Обиженный Василий тоскливо смеялся, сидя в дорожной пыли и теребя порвавшийся на деревянной ляжке-ремешок. Война не удалась, зато и окурки перестали из цветов рость. Кстати, вымокли в этот год хвалёные пронькины ячменя, и деревня была удовлетворена в своей первобытной жажде мести и равенства. Василий снова заходил к Миловановым, и те не гнали, потому что страшно иметь врага в деревне. Так тянулась эта насильственная дружба; выгоднее было Проньке держать врага своего перед глазами, под рукой. Но Василий не забыл обидного слова про калечину, в которой, к слову сказать, был неповинен. В своё время, объятый горячкой тщеславия, Федот настоял, чтоб и Василий добыл военной славы красильниковскому роду. Год спустя, выехав по письму на станцию, Федот долго с померкшим лицом вдыхал удушливый карболковый запах, исходивший от сына. «Вишь, укоротили малость, — сказал Василий. — За что ж меня так?» — «Как за что? — растерялся Красильников. — За веру, за престол, за государя-императора…» Он не договорил; сын рванулся, точно хотел по лицу отца ударить, но не дотянулся и упал. «Ничего, прошло, — сказал он через полминутки. — Теперь подсадите меня в подводу тятенька». Федот молча поднял его, и они поехали продолжать жизнь.
Вместе с приятелями, всяким людским отребьем, льстившимся на дармовое угощенье, пробовал он пить, — здоровая красильниковская кровь не принимала алкоголя. Такому жениться на Миловановой — значило бы восстановить утраченное к самому себе уваженье. Ради неё он пошёл бы на любое, но рослая, простодушная Катя не замечала его любовной суеты. Из деревенских невест одна лишь старшая кузёмкинская вековуха была ласковой к нему. «Чего мне в ней, она всегда моя…» — шепнул он отцу, который советовал брать хотя бы это пересохшее явление природы. Не помогали ни угрозы, ни золотые серёжки, которые Василий на всякий случай таскал в кармане, ничего ему не оставалось, кроме как одинокая пастуховская любовь. Весь род шёл насмарку, и в таком-то обороте нужно было отвоевать место себе на новой Соти…
Война началась однажды на маслянице. У Проньки сидели гости, Кузёмкин с Савиным, и все одинаково ели гречневые блины, и всем одинаково резали шею тугие ворота рубах. Кузёмкин позёвывал, а Савин внимал военным пронькиным историям, и на лоб его поминутно всползала взволнованная бровь. В этот вечер впервые стреляли в пронькино окно и, не потянись Кузёмкин за маслом, хоронили бы его в среду красным обрядом, под гармонь. Пуля ударилась в печку и, отскочив, пробила новёхонький баян, который принесли ему чинить.
— Эх, придётся заплатки ставить, — громко сказал Пронька, раздвигая онемелые меха; из дырки такой же, как из окна, выдувал острый холодок.
Он стал внимательней присматриваться к Василию, а тот, узнав о злодействе, принял участие и даже советовал написать в газету, после чего виновника непременно засадят на казённые хлеба.
Пронька притворно качал головою:
— Да как его найти-то, злодея?
— Через посредство собаки унюхают, — настаивал Василий, лаская взглядом широкие пронькины плечи. — Сейчас они, скажем, дают собаке пулю понюхать, и собака моментально бежит, а за нею сыщики едут на велосипедах. Ныне такие есть, если не врут: левой лапой за воротник злыдня придерживат, а правой протокол пишет, во!
Тот перемолчал васькино издевательство, а весной стал уже откровенней проявлять свою вредность. На перевыборах он горячо высказывался против Лукинича, выставляя доводом родство с Красильниковыми и его неопределённое лакейское прошлое. Вместе с тем сам он от власти отказался, а за голяками в то время не пошла бы волость: Лукинич прошёл единогласно, и даже Кузёмкин голосовал за Сороковетова, в надежде породниться с ним через такую услугу. Лукинич, однако, медлил с женитьбой, а не чёсаные кузёмкинские дылды так и пребывали в своё целомудрии. В первый же месяц своего владычества столкнулся новый председатель с Пронькой при распределении семенной ссуды. Ни Красильниковы, ни Мокроносовы и не нуждались в ней вовсе, но самое лишение обидело их и обозлило. И когда возвращался Пронька из Шонохи, стреляли в него вторично, и опять охранила его удача. Соскочившему с телеги в лес Проньке недолго пришлось искать приятеля; он стоял тут же, среди трёх голых пней, сам как пень горелый; обрез его валял тут же, уткнувшись дулом в снег. Пронька весело приблизился к инвалиду и притянул руку, но не ударил, а лишь вскинул вверх за подбородок окаменевшее васильево лицо:
— Паляешь, так уж попадай! А то собаке и понюхать будет нечего…
С того и наступила открытая борьба за преобладание в округе, и первый бой произошёл как раз на сходе, где одновременно с участью Макарихи решилась и горькая судьбина скита. Сбирались на сельской площади, где каждую осень, в летопроводца Семёна день, съезжали великие базары; высокий и тёмный дом Красильникова стоял на ней сундуком, и в нём сосредоточилось всё прошлое не только села, а, может быть, и всего уезда. По местному обычаю, мужики пристраивались на корточки, курили почтенную махру и поплёвывали вокруг себя; к концу сходов, когда подходило решенье спорных вопросов, подобие колец бывало наплёвано вокруг них, в которых и отсиживались, как в крепостях. Все испытующе глазели в пустое красильниковское окно, прищуренное накось занавеской, но там словно вымерли. Зато ржавый стон исходил от дома; дуновения вечерней реки качали железный фонарь, повешенный на глаголе, и ветхую вывеску, пробуравленную непогодой; на ней было проставлено — Шышкин и нарисовано колесо. Лука, живая память Макарихи, помнил день, когда набивал её к косяку сам кузнец, сбежавший потом в чёрное имя Филофея. Переводя взор на сотьстроевские бараки да прислушавшись к железным стенаньям Шишкина, Лука понял вдруг, что уж не стоять впредь красильниковскому дому на горнем месте, где прокрасовался три четверти века.
— Стоит дом на горы и глядит в тарары… — вздохнул он и сделал первый плевок.
Мужики зашумели; со стороны подходили Увадьев с Потёмкиным, которого никто ещё не знал в лицо. Записанный говорить первым, Потёмкин быстро взбежал на трибуну; Увадьев поотстал, — жидковатый настил ступенек прогибался под ним. Точно в огневой лихорадке, Потёмкин зорко окинул собрание; ему понравилось подвижное лицо Николая Кузёмкина, и на нём он сосредоточил весь жар речи. Она началась с улыбки; выгоды соседства с Сотьстроем представлялись столь ясными, что бессмысленно было растолковывать их… Он даже сократил своё слово наполовину для придания ему деловитой крепости и прежде всего поздравил мужиков с честью быть свидетелями и участниками новой победы социалистического отечества. Увадьев, к которому перешло потом слово, не преминул подробнее остановиться на преимуществах, о которых туманно намекал Потёмкин. Кроме близости культурного очага, волость получала электрификацию, постоянную медицинскую помощь, школы фабзавуча и непрерывную работу на предприятиях комбината, этой столбовой дороги во всепролетарскую семью. Кроме того, по договору, который уже с месяц лежал в губземуправлении, крестьяне получали готовую деревню в четырёх верстах от нынешнего места, школу и клуб, и, наконец, среднюю стоимость урожая по данной полосе; рытьё колодцев шло за счёт переселяемых. Он кончил и, перечислив напоследок ряд лесных и налоговых льгот, неуклюже прокричал «ура» первому на Соти кирпичу социалистической кладки.