В недолгое время Виссариону удалось завоевать почти преклонение Проньки; его оружьем были те знания, которые не успел растерять в послевоенных скитаниях. Вечерами шумно вваливался Савин, забредал с горя Кузёмкин, Лышев Пётр и те из молодёжи, кого пресытили каждодневные танцульки; иногда появлялся Геласий и присмирело сидел у двери. В несколько вечеров Виссарион попытался передать им величественную историю пути, которую проделал человек от ледниковой колыбели. Лектор увлекался сам, ему нравилось бросать свои камни и наблюдать, как разбегаются первые, ещё нечёткие круги по нешелохнутым людским гладям. Мужики внимали с суровыми, готовыми лопнуть от напряженья лицами. Пронька ещё больше благоговел перед тем всемогущим человеком будущего, которому стыдился показать свои чёрные руки и предком которого чувствовал себя. Присутствуй тут Фаворов, он сказал бы, однако, что Виссарион нарочно компрометирует науку; в вечер, например, когда добрались до тригонометрического, почти из магии похищенного треугольника, с помощью которого были расставлены верстовые столбы по вселенной, Виссарион говорил о страшной тесноте, в которую уходит человек от какой-то единой и первоначальной истины. Верно и то, что, дойдя до «рек вавилонских и до кровавых слёз Иеремии», он не мог вести себя иначе…
Везде рассовывая зёрна, вызревшие в годы изгнания под манатьей монаха, он с восхищением и ужасом ждал ростков. В разрыхлённую революцией сотинскую почву всякое можно было сеять, но уж не всякое дало бы небывалый урожай. Он всё ещё надеялся на что-то, но надежды его видоизменялись подобно облаку, которое формуют грозовые ветры. Россия представала ему уже не прежней, могучей и сытой молодкой в архаическом шлеме, как её рисовали на царских кредитках; теперь она представлялась по-другому: будто в кромешной провинциальной глуши сидят мёртвые земские начальники и играют в винт. Их тоже не особенно обольщает зевотный стиль третьего Александра, и оттого так приятно помечтать о звёздах, которые загорятся через триста лет, — срок, вполне безопасный для их мышиного благополучия! Он не хотел назад, к мёртвым, и вместе с тем его пугала ненастная весна, происходившая в стране. Был момент, когда в поисках нового позвоночника, который удержал бы его от окончательного паденья, он готов был принять на себя эту почётную и тернистую обязанность: жить. Но в первом же разговоре Увадьев охладил штурмовой упрощённостью своих воззрений: предку полагается иметь суровую и внушительную осанку. Ночами, пока Прокофий храпел, распятый на полатях тяжким мужицким забытьём, он слушал мерный скрежет чужого сна и думал о многих роковых различьях. Однажды ему показалось, что духовному преображению его мешает культура, этот скорбный опыт мира; она одна мешала ему заразиться наивной дерзостью молодых. В этой замолчанной точке возникла и расцвела его нетерпимая идея. В игре стал намечаться исход: мёртвые тащили к себе недостающего партнёра.
Для выполнения плана ему потребовалось стать мужиком, и тут начиналась интеллигентская трагикомедия опрощения; чудак, он радовался, привыкая к изжоге и клопу. Гомункул из душевного подвала уже враждебно поглядывал в верхний этаж, где ещё продолжал владычить разум. Виссариону нравилось стравливать их, как собак, и наблюдать летящие в драке клочья; нижний одолевал, а верхний оскорблённо безмолвствовал. Тогда Виссарион усилил процесс и катализатором избрал любовь; она не догадывалась ни о чём, Катя, Пронькина сестра. Она легко пошла на уловку молодого и выделявшегося из деревенских женихов постояльца; ведь он не заставлял жертвовать главным для крестьянской девушки сокровищем. Матовым румянцем, изгибом великолепной шеи, ленивой полнотой груди, способной выкормить хоть дюжину сорванцов, она прельщала походя, а Виссариону нужны были как раз другие качества, определявшие социальный и биологический портрет девушки: её аммиачный запах, смешанный с ароматом вспотевшей плоти, её хваткие, знающие сотню деревенских ремёсл руки, её неизощрённое ощущение бытия, позволявшее видеть только крупное в мире. Получался сложный мозговой заворот, и нижний жилец торжествовал. Это сводник устраивал им удивительные свидания при луне и без таковой. Он заставил Виссариона купить в шонохском кооперативе дешёвых духов для девушки, оставлявшие бурые пятна как на платье, так и на душе; возможно, нижний с отчаянием искал надёжного кустка, могущего затормозить паденье…
Стукнул крюк, и Пронька вошёл; лицо его было озороватое, знающее. Присев на лавку, он тоже пил квас и время от времени подмигивал Виссариону, а тот всё ждал: он ясно представлял себе, как может мстить мужик за обманутое гостеприимство.
— Ну, брат, — сказал Прокофий, отодвигая кружку, — видно и впрямь: как бедному жениться, так и ночь мала. Придётся тебе завтра помаяться…
— Где ты пятен-то насажал? — в меру спокойно перебил его Виссарион, имея в виду измазанную краской рубаху хозяина.
— …ребята просили, чтоб я тебя уломал… выступить завтра перед народом, после молебна-то, а? — И он расписывал, какой отклик будет иметь у баб выступленье вчерашнего скитчанина. — Пятна — это мы хоругвы назавтра расписывали.
Виссарион молчал; ещё не ликование, а как бы душевная одышка захватила его: Сузанна щадила его вторично… или она поверила в его перерожденье? Холодки сомнений побежали по спине… всё казалось, что сейчас войдёт поселковая милиция и станет обвязывать его верёвкой крест-накрест, как покупку вяжут приказчики. По улице проехала заводская таратайка; держа кепку на коленях, в ней сидел Бураго и внимательно смотрел на колесо. Его большая, качавшаяся на плечах голова почему-то успокоила Виссариона; если бы что-нибудь произошло, инженер непременно взглянул бы в миловановское окно… С тем большей лёгкостью от отказал Проньке в его просьбе, и тот целый вечер носил на лице огорченье, за ужином бранился с сестрой, да и во сне-то всё кряхтел озабоченно: назначенный назавтра бой впервые давался сотинской старине.
Виссарион задремал много позже и видел какого-то дятла у вонючей феофилактовой канавы; дятел был до чрезвычайности похож на батарейного командира. Потом появлялся и сам командир с его любимой поговоркой: «Люблю прозябать, всё какая-то надёжоночка есть!» — но каждый раз, даже раздвояясь, всё оставался дятел, на сучке; Виссариона пробудило осторожное прикосновение к ноге. Он вскочил и спросонья ему представилось, что милиция уже пришла.
— Она врёт, врёт… — бормотал он, отползая в угол.
Пронька внимательно глядел на него при свете спички, а лицо его было весёлое и извиняющееся:
— Слушай, вот толчок мозгам!.. Одиннадцать гармоний мы насбирали, баян в том числе. Да ещё Зудин из Шуши двухрядку притащил, а игрока нету… может, сыграешь на двенадцатой, а? Мы бы завтра отслужили им коллективную литию, а?
Отвалившись к стенке, Виссарион беззвучно хохотал над этим сконфуженным предком завтрашнего племени; в смехе его и заключалась разрядка всех опасений, скопившихся за день. Спичка потухла нехотя…
Пастух проспал; в пятом часу, выпуская коня в стадо, Катя невольно задержалась на улице. День начинался тонко и розово, как девичий сон, нарисованный к тому ж на прянике. Среди лепесткового цвета облаков начиналось полудремотное волненье. Час спустя налетела с запада заблудившаяся бурька, но проливень не состоялся, и, ещё не отгремели её раскаты — в скиту забили к утрене. Тотчас же заметное движение наступило на реке. В лодках, пестротно разряженных берёзкой, цветными шалями и просто вышитыми полотенцами, волость изовсюду поплыла к скиту. Слышен был лишь плеск коротких вёсел да отточенный насекомый гуд; если бы не беспокойный стук сотьстроевской силовой, праздник не отличался бы от прежних.