Там, на берегу, почти с таким же бесстрастием созерцали катастрофу; это было равнодушие бессилия. Собравшись сюда точно на похороны, рабочие угрюмо ждали утреннего гудка. Часом позже их сменили мальчишки; рассевшись на жердях изгороди, они с задирчивой деловитостью обсуждали происшествие. Скоро сбежали и они: у Тепаков выкинуло утопленную корову; надо было обсудить и корову. К полуденному гудку на берегу находился лишь Ренне да ещё береговой десятник с ним. Похлопывая инженера по плечу, дыша ему в лицо водочным перегаром, он в десятый раз доказывал своё:
— …в прежние годы выругался бы, взял бы расчёт, да к жене за печку. А ноне, рази ж я не понимаю, хрест на груди, деньги-то чьё? Почитай со всего уезда, что в налог собрали, деньги утекли. Филипп Александрыч! Мужики пóтом исходили, бабы беременны трудились… шкету восьмой годок, ему б порхать, а и его в сообщий хомут впрягали, чтоб репку эту из земли тащить… а тут фить! и прощай обожаемая репка. И выходит, что вроде как бы на картах мы с тобой эти деньги проиграли, Филипп Александрыч. И неповинен, хрест на груди, а убить себя охота!
— Не хами, братец, не хами, не люблю… — морщился Ренне на его трескотню.
— И теперь непременно отдадут нас под суд. Засодют, а уж там папироски не закуришь, а всё махорочка, мать родная. На, Филипп Александрыч, приучайся! У-у, утроба… — рычал он реке и плакал, и вскакивал, пьяный и снова плакал как-то странно, слюною.
Соть посмирнела, её воды тащились медленней. В кабинете Бураго висел анероид, неустойчивая стрелка его выражала как бы смущение. С утра бессонный телеграфист начал выстукивать увадьевские послания и в уездный исполком, и в Бумагу, и в Совет народного хозяйства. В конторе стало тихо, и даже старший бухгалтер, имевши дурную склонность петь коровьим голосом, отправляясь домой с работы, похоронил в себе свои рулады. Только к концу дня, после заседания, Увадьев вышел из кабинета в общую канцелярию. Лицо его огрубело, а руки цеплялись за предметы, мимо которых проходил; он с удивлением признавался себе, что устал, и потом угнетало странно ощущение, будто озябла спина. Заседание, посвящённое выработке мер по ликвидации сотинской катастрофы, кончилось ничем. Лес был нужен больше, нежели цемент и железо; начинались срочные работы по опалубке второго перекрытия и по возведению рабочего посёлка. Бураго требовал немедленного сокращения работ, так как при новой смете и неясности положения строительство могло встать перед внезапной угрозой остановки; Увадьев настаивал лишь на постепенном снижении строительное темпа, рассчитывая, видимо, добыть к сроку потребные лесоматериалы. Рабочком по понятным соображениям от голосования отказался. Заседание отложили до вечера чтоб выслушать мнение Потёмкина, продолжавшего оставаться начальником Сотьстроя. Ренне на заседание не явился; общий запал злости так и остался неизрасходованным.
Когда Увадьев раскрыл дверь, облако табачного дым стояло за его плечами.
Канцелярия была пуста; только у окна, белёсая в пасмурном свете, стучала на машинке переписчица. Увадьев с зевотой вспомнил: её звали Зоей, она славилась аккуратностью и всегда попахивала мылом. День гаснул. Внизу передвигали стол. За окном, утопая в грязях, прошёл главный механик Ераклин.
— Что печатаете? — спросил Увадьев, подходя к столику.
— А вот Степан Акимыч просил спешно ведомость на жалование! — Это и был бухгалтер с коровьим голосом. — Сколько фунтов табаку искурили! Прямо одурь берёт…
Она подняла к нему круглые свои, из скуки сделанные глаза и улыбнулась сладко, точно подарила пятачковую шоколадку.
— Да, дымно… — Он всё не уходил. — Вы из местных, кажется?
— Нет, я из Вятки, а у меня сестра тут, учительница в Шонохе. Красивое село, только из-за медведей страшно…
— Ага, это очень интересно… — глухо протянул Увадьев.
Он смотрел сверху на её короткую белую шею, на дешёвенькие коралловые бусы, на простенькое кружевцо рубашки, торчавшее из-под блузки, и бровь его подымалась всё выше и выше: выходило, будто никогда прежде не видал в такой близости этого светлого пушка на женском затылке. В руках родилось непонятное беспокойство; чтоб побороть его, он взял папиросу из лежавших рядом с потрёпанной сумочкой и закурил. Сразу — словно ломом ударило по шее; тёплый дурман пополз по жилам, и что-то размягчённо улыбнулось в нём внезапной пустоте. Теперь уже не было, страха, что папироса произведёт огромный дым и все догадаются, что Увадьев сдался. Машинистка снова усмехнулась, и на этот раз её усмешка не показалась такой противной, как минуту раньше. Он протянул руку и медлительно погладил пушистые завитки на её затылке. Лицо его было безразлично и даже исполнено хозяйственной деловитости, точно пробовал на ощупь качество целлюлозного волокна.
— Меня зовут Зоя, — очень тихо сказала машинистка, замедляя работу.
— Стукайте, стукайте… Я не мешаю?
Она шумно передвинула каретку:
— Да нет, что же… ведь пальцы-то у меня свободны!.. вы такой нелюдимый.
— Нет, я людимый, — без улыбки возразил он, и ему было так, будто заставляли жевать помянутую шоколадку. Табачный яд, вливаясь в привычные русла, застилал сознание. — Вы тут и живёте?
— Я же сказала… я с сестрой, в Шонохе. Как ручей перейдёте, там с голубыми наличниками дом. Сестры никогда дома не бывает. Нагрузки всякие.
— Красивое село, — невпопад согласился Увадьев, и тут мысль его вильнула в сторону: — слушайте, вы финики любите? Ну, ягоды такие, на пальмах. Мне приятель из Туркестана прислал, третьего дня.
— Это от них зубы болят?
— Вот-вот… приходите есть финики, — сам не зная зачем предложил он.
Она с готовностью подняла голову:
— …сейчас?
— Нет, финики не к спеху. Достукаете и приходите… к шести.
Домой он пошёл окружной дорогой; хотелось побыть на воздухе и немного раскислить настроение. Он шёл мимо, и всё ему не нравилось. Рядом со срубом, где предполагалось поместить рабочий универмаг, стояла уже изготовленная вывеска; в луже пёстро отражались вывороченные буркалы букв. «Поганая мода завелась, всякое дело начинать с вывесок!» — хмуро заключил он. Дома для административно-технического персонала только размечались; Увадьев вспомнил надоедного санитарного врача, который еженедельно требовал расширения рабочих бараков, вспомнил погибавшего в грязях Ераклина и подумал, что проложить дощатое подобие тротуара, без которого легко обходились до непогодного этого месяца, следует ещё прежде, чем приступать к баракам. На всё нужен был лес, много леса, того самого, который теперь по чужим поймам исступлённо раскидывала Соть.
…нужен был лес. На полузакрытой платформе в железном забытьи валялись разные части крупных машин, которые частично уже начали поступать на строительство. Тут были всякие медные коленчатые шеи, хваткие стальные руки, готовые взяться за маховики, чугунные пищеводы, нужные, чтоб питать водой ещё не родившегося гиганта. Иные части его сидели в сквозных ящиках и покорно ждали срока своего воссоединенья. В этот пасмурный день металлу было холодно; наверно, ему мерещилось тысячелетнее клубленье земных глубин и тягучий зной домны, откуда его вытащили в зноб и ненастье сотинского вечера. На дома для них нужен был лес, уйма лесу… О ходил целый час и устал больше от раздражения, чем от ходьбы по невылазному этому месиву. Вдруг кто-то взял его за руку.