Выбрать главу

…Вася забился под печку, потому что не нашел лучше места, где мог бы остаться никому не нужным.

Серафим в горячке бредил там, наверху; тетя Саня и Таля обнявшись плакали, и Васе хотелось, чтоб все в деревне, как он, спрятались под печку, и некого тогда будет расстреливать и сжигать. «А еще хорошо, — уговаривал он себя, — тихонечко умереть. Давай умру. И в огонь бросят — не так больно…»

Деревня гудела от новых моторов — понаехали немцы в черном, с собаками; хлябала дверь, железно стучали по избе — взад-вперед — сапоги.

VIII

Они слышали в таявших предутренних сумерках надтреснутые удары по дереву. Бум-вжик… бум-вжик… «Мужик… мужик…» — отдавалось в Васе.

Когда немцы выгнали их в промозглость улицы, они поняли, куда надо идти. На взгорке, рядом с пепелищем, где вчера невозвратно превратились в дым и золу семь прилежных в своей совести людей, гигантской буквой вздымалась виселица. Две петли из новых крученых веревок равномерно покачивал ветер.

Люди озирались, оглядывали друг друга, искали глазами, кого нет среди них, кому прощаться с жизнью. Холеные, злобно-слюнявые овчарки и черные немцы деловито, по-пастушьи сбивали их в кучу — в пяти шагах от смертного устройства. И деревенские люди, рваные, стиснутые, углубившиеся в себя и в великую общую печаль, были как сама затаившаяся от оскорблений и поруганий Родина.

Из штаб-избы конвой направил к виселице двоих. Впереди осторожно переставляла непослушные ноги женщина с лицом белее снега, с нагрудной фанерной табличкой «Диверсант», одетая в ватник и такие же стеганые брюки. За ней, поддерживая согнанный народ легкой, достойной улыбкой, ступал по снегу голыми синими ступнями старик, взнузданный такой же фанерной табличкой, но с надписью — «Партизан».

Вася следил за женщиной, опасаясь, что ног ее не хватит, упадет она на полпути и сытые собаки насядут на нее всей сворой. Взглянул Вася на босого старика, ища в нем подтверждения, что он обязательно дойдет, — взглянул, встретил обращенный к нему, мальчику Васе, взгляд и забился в руках тети Сани. «Дедушка, зачем же такой, дедушка Евстигней… Как больно тебе сейчас, и зачем ты меня оставил здесь…»

Дедушка, дедушка! Дедушка!!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Офицер произносил речь, в просторах России кожаной перчаткой указывая на Германию; повизгивали от безработного состояния и близости человеческой крови овчарки; стоял народ; долговязый ефрейтор с голубыми глазами выбил из-под партизанских ног пустые ящики, и еще двоих не стало у замершего народа.

А с неба валил тяжелый, затяжной снег.

Он плутал, потеряв шапку, в крутящемся снегопаде, по-слепому натыкаясь на все твердое — живое и неживое; кто-то кричал ему вслед, кто-то ударил, и огромная собака под довольный хохот валяла его по сугробу, раздирая одежду и покусывая тело. Собаку он вытерпел, снова бездумно закружил от избы к избе, пока не вышел на свою, которая крыльцом и побитыми окнами заставила его припомнить: тут тетя Саня, она сидит сейчас над хворым Серафимом, у нее не глаза, а два бесконечных провалившихся пятна.

Он притулился на крыльце; резко оборвавшийся снегопад открыл перед ним устоявшуюся видимость его теперешнего существования: дожидались чего-то холодные машины с крестами на бортах, мороженая знакомая ворона валялась на подножке кабины кверху лапками, сновали немцы, пушистые пришлепки легли на новый предмет деревни — виселицу. Такие же пришлепки, как даровые шапки, снегопад оставил на скособоченных затянутостью веревок головах деда Евстигнея и той женщины…

Ему почудилось, что в избе тетя Саня запела тягучую песню. Из-за жалости к ней он рассудил, что, прежде чем уйти ему  к у д а-т о, он поговорит с ней. И для Серафима успокаивающие слова приготовил: «Ты не стони. Помолчи-помолчи, и замолчится…»

Толкнулся в дверь — не поддалась, и он обогнул избу, чтобы проникнуть через другой, со двора, вход.

У сарая его остановил доносившийся оттуда шум — вроде возился кто-то с чем-то тяжелым и неудобным. И он, отодвинув старую, с гнильцой доску, увидел в сумраке настывшего помещения все до подробностей.

Долговязый немец — он самый, ефрейтор, — повалил Талю, ломал ей руки, скручивал ее, растаскивал на ее груди кофту, и была у долговязого огромная напружиненная шея и на локтях шинели виднелись протертости. А у Тали голова билась о каменную по-зимнему землю. Ему показалось даже, что широко раздвинутые ужасом глаза Тали на какой-то миг остановились на нем, с упреком сказали: «Ну что ж ты, Вася!»