Выбрать главу

Карбышев подумал, что смелый человек — счастливый: умирает однажды. Потом сказал себе: пора примириться с мыслью, что казнь неизбежна. Знал: когда сам себе кладешь предел, исчезает страх и приходит то спокойствие, которое позволяет уйти из жизни достойно.

«Странно вот еще что,— размышлял Карбышев.— С годами привязанность к жизни, казалось бы, должна уменьшаться, а на самом деле усиливается. Что тут причиной? Семья, близкие? И это, наверно. Несомненно и то, что к старости воля, увы, ослабевает. Та высшая воля, которая не позволяла тому же капитану Рудневу кланяться неприятельским снарядам…»

Он прикрыл глаза, чтобы лучше припомнить с юных лет дорогое лицо.

1 .Не трогаться с места!

131

О, с каким восторгом он, двадцатитрехлетний подпоручик Дмитрий Карбышев, вглядывался впервые в фотографический портрет этого человека! Большой лоб, светлый, спокойный взгляд. И во всем облике явственная печать того, что называют «души величием». Карбышев долго носил с собой вырезанный из «Нивы» портрет героя, а его ответ на вызов командующего японской эскадрой и обращение к матросам «Варяга» знал наизусть: «Безусловно, мы идем на прорыв и вступим в бой с эскадрой, как бы она сильна ни была…» А подробности самого сражения? Ведь мог прорваться один сквозь вражеское кольцо, но не пожелал! «Я никогда не оставлю «Корейца» в бою. Или мы вместе уйдем, или оба погибнем…»

В ту пору Карбышев, как многие молодые, да и немолодые русские офицеры, тяжело переживал национальное унижение России, успел разочароваться в призвании кадрового военного (хоть и получил за храбрость пять боевых наград), а после все-таки окончил академию, прошел фронты той германской. В первые же дни революции снял с себя подполковничьи погоны и стал красным военным инженером; не щадя своей жизни, воевал с белогвардейцами на Волге, в Сибири, на Урале, в Крыму, потом почти два десятилетия читал лекции и писал фундаментальные труды по фортификации. Жизнь прожита, и в ней, как огненная отметина, лето сорок первого года, а затем его, Карбышева, черные дни в плену. И вот не померк же в памяти, пройдя сквозь все бури полувека, любимый образ капитана первого ранга Всеволода Федоровича Руднева!

Он снова увидел его лицо каким-то особым внутренним зрением, может быть, зрением души. И ощутил легкое тепло. И вслед за тем жесткую решимость исполнить свой долг до конца.

Он исполнит свой долг. На это воли хватит. Той самой высшей воли, которая делает человека невосприимчивым к страху. К счастью, несмотря на болезни и старость, этой воли у него еще, кажется, хватит…

Стук распахнувшейся’двери и гул многих слившихся голосов прервали его размышления. По лестнице поднимались возбужденные после душа их товарищи.

Строй обрадованно загудел:

— Идут!

— Неужели идут?

— Ребята, живы! Подымаются. Наши идут.

— О-о, камерад… Трэ бьен!..

— Живем, хлопцы! Там душ. Точно,

— Прима!

132

— А я-то страху, откровенно говоря…

— Главное, что душ, вот главное!

— Для чэго?.. Добже!

— Ruhe! — рявкнул эсэсовец.

— Руэ! — повторил, как эхо, чахоточный блоковой.

Хлопая колодками по камню, так же как и до мытья, обхватив себя вперехлест руками, затрусили мимо строя на правый фланг люди с мокрой еще головой. Они были в том же грязном нижнем белье, в тех же колодках.

— А верхнюю-то одежду узезли. Как же так, братцы?

— Выдадут другую…

— Откуда другую? Разве что на блоке…

— Руэ да! Антретен! 1—скомандовал эсэсовец, обгоняя группу.

— Неужели…

— Руэ! — закричал блоковой.

— Антретен! — скомандовал еще раз эсэсовец и с силой саданул кого-то резиновой палкой.

Повернув голову, Карбышев увидел, что вернувшиеся из душа пятьдесят человек — все в одном нижнем белье — становятся, теснясь и толкаясь, на свое прежнее место в строй.

14

Когда погнали вниз следующую партию в пятьдесят человек, никаких сомнений больше не оставалось: эсэсовцы решили расправиться с их командой, но не сразу, не одновременно со всеми, а исподволь, так, чтобы соблюсти видимость обычной процедуры приема цугангов.

Карбышев раньше других разгадал эту хитрость эсэсовцев и только одного не мог взять в толк: почему их, дистрофиков, подвергают столь жестокой казни? Ведь по сравнению с ней даже смерть в газовой камере, наверно, легче, по крайней мере, быстрее. Что тут сыграло роль: пристрастие местных лагерных садистов к утонченным пыткам или приказ сверху, в котором было точно указано, каким способом предать вновь прибывших смерти?.. Такие приказы иногда поступали из Берлина — Карбышев слышал об этом,— но опять-таки невозможно было уразуметь, за какие провинности удостоился такого сверхлютого наказания транспорт заксенхаузенцев.

Можно ли что-то сделать, чтобы предотвратить это зверское убийство? Попытаться оказать сопротивление эсэсовцам, чтобы

1 Строиться!

133

заставить их хотя бы стрелять? Но па какое сопротивление способны полузамерзшие и вконец обессиленные дистрофики?.. Так что же намерен делать ты, старый солдат, большевик Дмитрий Карбышев? Смотреть, как живьем замораживают больных товарищей, и покорно ждать своей очереди?..

Он понял, что непременно должен найти ответ на этот вопрос. Кажется, вся его долгая жизнь была лишь подготовкой к тому, что он был обязан, чувствовал себя обязанным сделать сейчас… Но что сделать? Что?.. Ответа пока не находилось.

Ему опять стало очень холодно. Мелкий озноб возникал теперь почему-то в локтевом суставе, поднимался к плечам, а от них тонкими струйками шел к голове и по спине к ногам.

— Покурить бы,— попросил он Николая Трофимовича.

— А огонь?

— Поищи… Дай за огонь сигарету.

— Не убьют?

— Осторожнее. Так-то, товарищ Верховский,— сказал Карбышев, когда Николай Трофимович снова незаметно углубился в строй.

— Вам плохо? — спросил Верховский.

— Да, сердце… Я ведь, наверно, вам в отцы гожусь,— прибавил Карбышев, словно оправдываясь.— Вам сколько?

— Тридцать четыре.

— Женаты?

— Сын и дочка. Маленькие. Сыну сейчас шесть, дочке четыре… Между прочим, я почти сосед вам, Дмитрий Михайлович. Я на Зубовской жил… И дочь вашу Елену Дмитриевну знаю. Нас познакомили в парке Горького. Я в то время защищал дипломный проект, Елена Дмитриевна, если не ошибаюсь, готовилась в институт.

— Почему вы раньше об этом молчали? Как ваше имя-отчество?

— Петр Александрович.

— Почему вы, Петя, только сейчас сказали об этом?

— Хотел убедиться, что вы прежний… И вас я однажды видел. С Лялей. В том же году, по-моему. Вы были такие недовольные чем-то и такие… похожие друг на друга. Не надо об этом?

— Нет, почему же не надо? — преодолев спазм в горле, сказал Карбышев.— Наоборот… Очень надо. Но сперва расскажите

о себе. Вы после института уехали из Москвы?

— Я получил назначение на Урал, потом два года был в загранкомандировке…

— Я вас считал политработником или юристом.

134

— Я военный инженер, только очень редкой специальности. Был засекречен. Вам я первому признаюсь.

— Кто же остался в Москве?

— Все. Вся семья. Там же, на Зубовской… Не могу вспомнить лица дочери. Очень тяжело.

— У вас печень?

— Холецистит. В Средней Азии заболел. Так и не мог привыкнуть к той воде…

— А сын?

— А сын на маму похож. Его карточку отобрали у меня, когда попал в плен… До этого целый год с собой возил по всем фронтам.

— Понимаю… Скажите еще о моей дочери.

— Вам нехорошо, Дмитрий Михайлович?

— Ничего. Скажите о Ляле.

Но тут вынырнул Николай Трофимович со спрятанной в рукаве сигаретой.

— А не хуже вам, Дмитрий Михайлович, будет от курения? — спросил Верховский.

Карбышев, не отвечая, зажал сигарету в ладонях, сложенных домиком, и стал раздувать огонек, чтобы согреть руки.

— Как вы меня видели с Лялей? — спросил он.

— С какой Лялей? — спросил Николай Трофимович.

— Вы шли по Крымскому мосту. В фуражке. В петлицах поблескивали ромбы. Ляля — чуть позади, с сердитым лицом… То, что вы отец, я сразу догадался: очень уж похожи. У вас тоже было сердитое лицо… Вы были в сапогах, в галифе. А у Ляли… на плечи накинут военный плащ.