Сердце мое нашло опору.
Я ненавижу его, шептал я страстно, идя по улице. Я ненавижу его, думал я, склоняясь к молитве. Я ненавижу его, чуть ли не вслух произнес я, входя в текию.
Когда я проснулся утром, ненависть уже ждала, не смыкая глаз, подняв голову, подобно змее, притаившейся в извилинах моего мозга.
Нам не суждено больше расстаться. Она овладела мною, я нашел ее. Жизнь обрела смысл.
Вначале мне пришлась по душе эта мечтательная вспышка, подобная первым минутам лихорадки, мне было достаточно черной, жуткой любви. Это походило на обретенное счастье.
Я стал богаче, собраннее, благороднее, лучше, даже, пожалуй, умнее. Взбаламученный мир успокоился в своем ложе, я снова определил свое отношение ко всему, я освобождался от мрачной жути, связанной с бессмысленностью существования, желанный порядок вырисовывался передо мной.
Назад, болезненные воспоминания о детстве, назад, скользкая немощь, назад, ужас растерянности. Я больше не та ободранная овца, загнанная в колючий кустарник, моя мысль больше не бродит ощупью во мраке, слепая, сердце мое — кипящий котел, в котором варится пьянящий напиток.
Спокойным и открытым взглядом смотрел я в глаза всем, ничего не боясь. Я шел всюду, где рассчитывал увидеть муселима или по крайней мере макушку его тюрбана, я поджидал на улице кадия и шел за ним вслед, глядя в его узкую, согбенную спину, и возвращался медленно, один, изнемогая от потаенной страсти. Если б ненависть имела запах, после меня оставался бы запах крови. Если б она имела цвет, черный след оставался б от моих ног. Если б она могла гореть, пламя вырывалось бы из всех пор моего тела.
Я знал, как она родилась, когда усилилась, причины ей были не нужны. Она сама стала причиной и самоцелью. Но я не хотел забывать начало, чтоб она не утратила силы и жара. Чтоб она не пренебрегла теми, кому обязана всем, и не стала достоянием любого. Пусть она останется верна именно тем.
Снова отправился я к Абдулле-эфенди, шейху Синановой текии, и попросил его помочь мне разыскать могилу брата. Я пришел к нему, сокрушенно сказал я, поскольку не осмеливаюсь сам просить тех, в чьей власти оказать или не оказать милость, они откажут мне, и тогда все двери закрыты, поэтому я вынужден послать вперед беделов и буду питать надежду до тех пор, пока окажусь в состоянии их находить. Я обратился к нему первому, уповая на его доброту и прикрываясь его авторитетом, поскольку мой теперь незначителен и один бог знает, что так случилось без моей в том вины. Он очень обязал бы меня, ибо я хотел бы похоронить брата, как велел аллах, дабы успокоилась душа его.
Он не отказал мне, но отметил, что вследствие своего несчастья я меньше сто́ю и меньше понимаю. Он сказал:
— Душа брата успокоилась. Она больше не принадлежит человеку, она переселилась в иной мир, где нет ни печалей, ни тревог, ни ненависти.
— Но моя душа пока принадлежит человеку.
— Значит, ты делаешь это для себя?
— И для себя.
— Ты скорбишь или ненавидишь? Берегись ненависти, чтоб не согрешить перед собою и перед людьми. Берегись скорби, чтоб не согрешить перед всевышним.
— Я скорблю, как подобает человеку. Я берегусь греха, шейх Абдулла. Все мое в руках божьих. И в твоих.
Я вынужден был спокойно выслушать его поучение и польстить, показав свою зависимость от него. Люди готовы проявить благородство, полагая, что они выше нас.
Я не был ни настолько силен, чтобы иметь право проявить нетерпение, ни настолько слаб, чтоб найти причину для гнева. Я использовал других, позволяя им чувствовать себя более сильными. У меня была опора и был указатель, зачем мне быть мелочным?
Он помог мне, я получил позволение войти в крепость и разыскать могилу. Хасан пошел со мной. Слуги с пустым табутом и лопатами сопровождали нас.
На тюремное кладбище нас отвел то ли солдат, то ли надзиратель, то ли могильщик, трудно было определить профессию этого молчаливого человека, не привыкшего говорить, не привыкшего смотреть людям в глаза, испуганно-любопытного, сердито-услужливого, будто он вел непрерывную борьбу между желанием помочь нам и нас выгнать.