Я оскорбил ее сильнее, чем все остальные. Она встала и пошла к дверям, потом передумала, взяла сухарь и вышла, низко опустив голову.
Утром мы сидели перед хлевом, хмурые, злясь друг на друга, на себя и на весь мир, подавленные болотной мглой, а еще больше той, которая заволокла наши души. Женщина по одному вывела детей на порог и умыла их, потом прошла в хлев, не поднимая глаз, закутавшись в платок, чтоб скрыть кровавые печати на лице, подоила корову и унесла молоко в дом.
Паро, вздыхая, то и дело поминал бога.
Остальные сидели молча, в полном оцепенении.
Я встал, не выдержав этого напряженного, томительного молчания и холодной ненависти женщины; чтобы чем-то заняться, пошел к трухлявой колоде, возле которой лежал забытый топор, и взялся рубить сушняк. Женщина вышла из дому, выхватила у меня из рук топор и заперла за собой дверь.
Внезапно мы почувствовали себя в тисках ненависти. Наверняка она стояла за дверью, сжимая топор в руке. Как ее вчера одолели? Обманом, силой, застали врасплох? И всё, видимо, она снесла без звука, чтобы не напугать детей. Я был потрясен, сражен, уничтожен, но о женщине и о том, что произошло вчера, не проронил ни слова, другие тоже молчали. Все это костью стояло в горле.
Запертая дверь мазанки, спрятанные дети были немым укором.
Старший из сыновей цирюльника Салиха с Алифаковаца встал и пошел к осоке — видно, оправиться. Его долго не было, и младший брат пошел его искать и нашел за осокой — мертвым. Тот располосовал себе горло бритвой. Не сразу ему удалось распилить жилы от уха до уха, разрезать гортань и дыхательное горло, кровь била фонтаном, уходя в сырую землю. Боль, наверное, была адской, но он даже не застонал. Мы были в каких-нибудь пятнадцати шагах и ничего не слышали.
И все время, пока мы ждали, чтоб пришли из штаба составить акт о смерти, поскольку человек умер не от пули или вражеской сабли, мы не сводили глаз с разверстой кровавой раны на его шее и со страхом думали о том, что станет теперь делать младший брат, который без слез и рыданий пожирал глазами перерезанное горло, не позволяя прикрыть покойника. Слышны были только его глухие стоны.
Когда Молла Ибрагим со своим молодым помощником составили акт, совершенно бессмысленный, так как причина самоубийства осталась неизвестна — о вчерашнем насилии никто не упоминал, а ничего другого не приходило в голову,— женщина без слов указала, где лежит лопата, и снова заперлась в доме.
Младший брат сам выкопал могилу в сырой земле, положил охапку осоки на дно, в воду, и сам опустил туда брата, упорно отказываясь от нашей помощи. Второй охапкой осоки он укрыл мертвого, а на лицо ему положил свой платок. Забросав могилу землей, он подождал, пока все мы кинем по горсти грязи на сырой холмик, и движением руки попросил нас уйти.
Он долго просидел у могилы в полном одиночестве. Кто знает, о чем он думал, что говорил себе и мертвому брату, которого любил больше самого себя. Об этом мы уже никогда не узнаем. Наконец он встал. Но не нагнулся, не поцеловал могилу, не прочел молитвы, просто отвел глаза от сырого холмика и пошел в сторону болот. Мы звали его, бежали за ним, уговаривали вернуться. Он даже не оглянулся, да и слышал ли он нас? Мы видели, как он вошел в воду сначала по щиколотку, потом по колени и исчез в осоке. Куда он пошел, зачем, изменил ли ему рассудок, трудно сказать. Больше его никто не видел.
Молодой помощник Моллы Ибрагима, студент Рамиз, чтоб не возвращаться по ночной поре, остался у нас ночевать.
Он пустился с нами в разговоры, но больше слушал, нежели говорил, а говорил он удивительные вещи, будто ему было известно про нас все.
Я рассказал ему о том, что произошло, и он ответил, устало усмехаясь:
— Их убивают, они убивают себя. Народ только и знает, что голод, кровь, нищету, мучительное прозябание на своей земле и бессмысленную смерть на чужой. А богатеи вернутся домой, как один, и начнут плести сказки о славе и пить кровь из тех, кто останется в живых.