Зима была уже на исходе, когда однажды в четверг Молла Ибрагим вошел в писарскую запыхавшийся, радостно взволнованный:
— Пригласил.
— Кто пригласил?
— Хаджи Духотина! Завтра вечером.
— Иди, я не пойду.
Он застыл посреди комнаты — расхристанный, разгоряченный, ошалевший.
— Не пойдешь? Как это не пойдешь?
— Так. Не хочется.
— Постой, сделай милость. Ты, верно, не понял. Нас пригласил хаджи Духотина. В гости позвал!
— Я все слышал и понял, но идти не хочу. Что мне там делать?
— Как это, что тебе там делать, побойся бога!
Пропало все его красноречие, настойчивость, все разумные доводы. Он опустился на стул и в изумлении воззрился на меня:
— Значит, не пойдешь. А ведь нас пригласили.
— Никто и не заметит моего присутствия.
— А люди чего только не делают, чтобы попасть туда! Это ты знаешь?
— Не знаю и знать не хочу. Я бы ничего не стал делать.
— Большую ошибку делаешь, большую.
— Тебе это может повредить?
— Нет, боже сохрани. Я пекусь о твоем благе. Что ж, ты всю жизнь так и будешь мыкаться?
— А мне, честно говоря, все равно.
— Не знаю, что и сказать тебе. Вряд ли еще такой случай представится. И рассердим их.
Вид у него был грустный и испуганный. Грустный оттого, что я не принял его помощь, испуганный оттого, что я не принял их приглашения. Мне стало стыдно: сколько слов он потратил, сколько доводов придумал, сколько заискивающих улыбок выдавил, чтоб передо мной открылась неприступная крепость. И сколько потерял времени, бегая из-за меня от одного к другому. А я грубо и неблагодарно отталкиваю его заботливую руку, отказываюсь от его добросердечной помощи.
И я сказал мягче, уже как бы оправдываясь:
— Скучища там будет. Я никого не знаю, да и говорить-то не сумею с такими людьми.
— А ты молчи да слушай. Это, может быть, самое лучшее. Значит, идешь?
Он оживился, опять засветился радостью. У меня не хватило духу снова его разочаровывать.
Но он тут же поглядел на меня испытующе:
— Обиделся, что раньше не позвали?
— Ничего я не обиделся. Жалко, что тебе пришлось ради меня унижаться. Не стоит того.
— Я не унижался. А ты обиделся, я тебя знаю. Из-за глупого самолюбия упустил бы такой случай!
У меня же в самом деле пропало желание идти в этот проклятый дом. Я все еще чувствовал себя солдатом из-под Хотина, несмотря на жену, несмотря на ожидаемого ребенка, несмотря на появившуюся из-за них потребность найти какой-то выход из нищеты и жалкого прозябания. Во мне еще жили непроглядные хотинские туманы, порой охватывала лютая тоска по погибшим. И вот сейчас мне предстояло лукавить, склонять голову неизвестно перед кем, и все ради того, чтоб получить место, которое обеспечило бы моей семье сносную жизнь. А после куда от стыда деваться? В душе так и останется заноза. Я человек бедный, но не побирушка. Я принял первое приглашение, не считая его ни за особую честь, ни за привилегию. А когда меня отвергли, я поставил на этом точку. Меня унизили и оскорбили (Молла Ибрагим не ошибся), и я ответил презрением, сохранив чувство собственного достоинства.
Между тем в преддверии завтрашнего празднества я начал уламывать собственную совесть. Унижаться я ни перед кем не собираюсь, однако, если подвернется случай, глупо было бы им не воспользоваться. Я понятия не имел, каким образом это могло бы произойти, и предоставлял судьбе позаботиться о моей удаче. Если случай не подвернется, я останусь в прежнем своем положении, что тоже неплохо. Я даже надеялся, что меня никто не заметит и я снова вернусь в привычную колею. И как, о чем я буду говорить с этими людьми? После Хотина я умел только глядеть на воду, слушать воробьев и писать прошения беднякам и неудачникам. Слов, а особенно умных и обходительных, у меня ни для кого не было. Кроме Тияны, с которой я вел по ночам тихие, нескончаемые разговоры. Утром я не смог бы их повторить — они были плодом ночи, нашей с ней ночи, и настолько вытекали из нашей близости, что даже утренний свет набрасывал на них сладостную пелену забвения и они исчезали в глубинах памяти до следующей ночи, когда снова выбивались на поверхность наподобие мощного подземного потока.