Но, увы, напрасно тешила себя надеждой юная горбунья!
Удивительный человек прошел мимо нас, будто мы тени. Его сияющее лицо радушного хозяина, широко раскинутые для объятия руки и угодливая приветливость были предназначены не нам, а кадию, который шел за нами.
Моллу Ибрагима и меня встретили сыновья хозяина с той холодной учтивостью, к которой не придерешься, но которой и не порадуешься, затем нас разъединили — его повели в следующую комнату, меня оставили в первой, сразу у дверей. Кадия хозяин увлек в глубину дома, в невидимую и недоступную взорам парадную гостиную, предназначенную для самых почетных гостей. Самые почетные гости приходили позже всех и следовали к своему обособленному приюту, провожаемые почтительными взорами и раболепным молчанием, как покойники.
А где же ратники?
Их было всего несколько. Главные гости — торговцы, чиновники, цеховые старшины: в этом доме имело смысл бывать. Вероятно, многие пришли так же, как мой Молла Ибрагим.
Я не сдержал улыбки, вспомнив про его ратные подвиги.
Рядом со мной сидел пожилой человек, неряшливо одетый, опухший, уже, как мне показалось, на взводе. Он и сейчас пил — поставил перед собой кувшин и, когда полагал, что на него никто не смотрит, украдкой тянул из него. А полагал он так частенько.
— Ты зачем пришел? — мрачно спросил он меня.
— Зачем? Низачем!
— Так-таки низачем? Все у тебя ладно. Ничего не хочешь. Ничего не просишь.
— Ничего.
— Богат, что ли? Или жалованье большое?
— Богат, и жалованье большое.
— Счастливчик! Деньги что галки: всегда в стаю сбиваются. Счастливчик!
— Служу писарем у стряпчего. Получаю двадцать пять грошей в год, конечно, счастливчик!
— А, вот оно что! Видит бог, в бедности маешься. Глотни ракии!
— Не пью.
— Со мной не хочешь? Может, брезгуешь?
Я выпил, чтобы не сердить его.
— Выходит, значит, пьешь. Давай еще по одной! До дна, до дна пей!
Вторая чарка прошла легче первой.
— А говоришь, не пьешь! Вижу я, как ты не пьешь! Шутник ты, как я погляжу. А чего это ты давеча улыбался? Люблю, когда люди улыбаются.
Похвала его была мне приятна, я почувствовал себя совсем хорошо.
— Да вот смотрю, где ратники? Вспомнилось, как я одного человека переправлял через бурную реку и он обмарался со страху. Может, и с этими так же было и вся их война и все военные передряги — в полных штанах?
Неожиданно он громко прыснул, словно выстрел раздался, поперхнулся, обрызгал меня ракией, которую как раз опрокинул в рот, но, откашлявшись и придя в себя, продолжал хохотать во всю мощь своих легких, ударяя ладонью по колену, раскачиваясь всем телом и подвизгивая, так что я испугался и за него, и за себя.
— Пей! — протянул я ему кувшин, желая его успокоить.
— Ну, брат, и сказанул: обмарался, вот тебе и вся война!
Смех его прерывал только кашель.
Люди начали на нас оборачиваться.
— Слушай, расскажи им. Прошу тебя, всем расскажи! Лопнут от смеха.
— Еще чего! Такое не рассказывают. И может, я все выдумал.
— Если выдумал, здорово выдумал.
— А ты сам-то зачем пришел?
Но он не слышал меня.
— Значит, в том вся их война и все ратные подвиги!
— Погоди, видно, о себе ты говорить не любишь. Я спрашиваю, зачем ты пришел?
Мне хотелось перевести разговор на него, чтоб он унял свой непристойный смех. Забрасывая его вопросами, я одновременно совал ему кувшин.
Наконец подействовало. Смех еще сотрясал все его нутро, но постепенно становился тише и слабее. Мы навалились на ракию, я потерял всякую осторожность — лишь бы забыть то, что сказал.
— Мое дело обычное, ничего особенного.
— Все равно, рассказывай.
— Был на войне, тяжело ранили, попал в плен к австриякам. Меня вылечили и забыли. Рубил лес в Тироле. Три раза пытался бежать, и каждый раз меня сажали на все более длительный срок в тюрьму. Отпустили только через девять лет. Ступай, говорят, на все четыре стороны и не поминай лихом. Ладно, говорю, не буду, чай, не на свадьбе был — в плену.