Они унизили меня, оплевали, вымазали в дерьме, но я не сдамся. Они принадлежат к чужой, вражеской земле, и я сам виноват, что пути наши пересеклись. У нас нет общего языка, нет общих мыслей, нет общей жизни.
Я, безрассудный воробей, отправился в гости к ястребу! И конечно, едва унес ноги.
Больше такого не случится. Дважды эту ошибку я не повторю. И если сегодняшняя пытка заронит в мою душу семена ненависти, виноваты будут они.
5. Пустота
Я чувствую на своем лице ласковое, трепетное прикосновение погожего весеннего дня. Но глаз не открываю, хочу продлить ночь. Пока они думают, что я сплю, меня нет, для них по крайней мере.
Я слышу, как шепчутся Тияна и Махмуд. Он принес травы, что силы возвращают, и мазь от ушибов. Травы, говорит, отличные, без обмана, он одно время сам промышлял лечебными травами, в Турции жил этим, у них там травы не похожи на наши, но нужда заставит, мигом разберешься, что к чему. Он верит в травы, убедился и на себе, и на других в их целебности, да и неудивительно, ведь в них солнце, вода и разные там соли, и все это перемешивается и течет по стебелькам и выходит что твоя ракия, крепче или слабее, чистая как слеза. За мазь он не ручается, ее делал травник Фехим, для кого — он ему не сказал, чего зря болтать, а не ручается потому, что Фехим сам мучается язвами на ногах и вылечиться не может, где уж ему других лечить. Только мне об этом говорить не следует, пусть лучше я буду верить, вдруг да будет толк. Если не полегчает, самое верное средство — медвежий жир, правда, его сейчас не найдешь, неплохо и заячье сало, его он берется раздобыть.
Когда он ушел, Тияна кинулась искать что-то, открывала дверь, заглядывала под сундук.
— Что ты ищешь?
— Туфли твои. Стояли возле дверей.
— Может, ты их куда убрала?
— Нет.
И куда их можно убрать в этакой теснотище?
В комнату никто не входил. Кроме Махмуда Неретляка. Значит…
— А Махмуд не взял?..
— Как взял?
— Так где же они, если он не взял?
Она стояла у двери смущенная и растерянная. Так было всегда, когда на ее глазах совершалось что-то дурное.
— Неважно,— говорю я, чтоб ее успокоить.— Надену зимние, пока новых не куплю.
— Туфли-то ладно.
— Не думай больше об этом.
— Как ты?
— Рука болит. И спина.
Тияна переполошилась, и мне стало стыдно за свою ложь.
— Не беспокойся. Ничего страшного.
Она приготовила отвар, намазала меня зельем, я позволил ей возиться со мной, как с малым ребенком, мне доставляло удовольствие быть беспомощным, ей — оказывать помощь, у обоих было занятие, и мы могли не говорить о ночном происшествии. Я все время ждал, что она спросит о нем, и решил не отвечать, а то и напустить на себя страдальческий вид: что ж она, не может потерпеть, пока я чуть-чуть в себя приду? К счастью, она ни о чем не спросила, но я все-таки чувствовал себя ущемленным, словно упустил случай избавиться от внутреннего напряжения.
Я послал Тияну к Молле Ибрагиму — попросить денег и сказать ему о том, что со мной случилось: мол, ночью кто-то напал, и потому я несколько дней просижу дома. И пусть на обратном пути купит чего-нибудь, чтоб было чем его угостить — ведь он наверняка придет меня проведать.
Тияна ушла, и мне сразу стало легче. Значит, я из-за нее в таком волнении. Я не умею врать и прикидываться жертвой каких-то своих убеждений. Ведь что такое мои убеждения — пыль, летящая в пустыне, неизвестно откуда занесенные ветром семена, скрытые туманом неясные ростки. И в то же время мне стыдно признаться, что меня могут бить на улицах, как последнего босяка, презренного куроцапа. Бить просто так. Не опасаясь, что придется отвечать, не опасаясь, что спросят: «Что вы сделали с человеком?» Я даже пожаловаться не могу. На кого? На темноту, на ведьм? И к чему? Люди сказали бы то же, что и Махмуд: пьян был. Никого не заботит, что я могу подать в суд, это вызовет лишь улыбку на лицах. Думать я могу все, что угодно, сделать ничего не могу. В нынешнем мире у нас только две возможности — приспособиться или погибнуть. Бороться нельзя, если и захочешь — остановят на первом шагу, на первом слове, это чистое самоубийство, без пользы и смысла, полное отречение от себя. Нельзя даже высказать все, что накипело на душе, а потом уж расплачиваться за содеянное. Исколошматят так, что и слова не вымолвишь, а после тебя останется позор или забвение.