Нет меня!
А может быть, все это мне приснилось? Разум отказывается понять несуразность моего положения. Я жив, я хожу, я знаю, чего хочу, я не согласен, что меня нет. Вы могли меня избить, могли посадить, могли убить — разве мало людей убивали беспричинно? Почему же вы из меня сделали пугало, почему лишили возможности бороться?
Я хочу быть человеком, боритесь со мной по-человечески!
Тщетно.
Пустота вокруг меня становилась все шире, мой безрассудный бунт — все тише.
6. Странное лето
Лето пришло знойное и тяжкое.
Солнце, как бы растапливаясь, в ярости изрыгало пламя, огненные искры падали на землю.
Взбесилась и печь в пекарне под нами, и наша каморка превратилась в ад.
В полдень казалось, что вот-вот вспыхнет и небо, и земля и все кругом превратится в огненную пустыню без конца и края.
Ночью мы спали на узком деревянном балконе, нависшем над двором, походившем на постоялый. В зыбкой тьме двигались тени наших таинственных соседей, лошади били копытами в конюшнях.
Незнакомые люди приходили и уходили по своим неведомым делам, оставляя после себя чувство тревожного ожидания.
— Не бойся, спи,— успокаивал я проснувшуюся Тияну.
— Я не боюсь,— шептала она, но ее глаза следили за безликими ночными тенями.
Однажды утром мы увидели, как гусеницы сжирают сникшую от палящего солнца листву дикой яблони, единственного дерева в нашем дворе. За день они оплели паутиной покалеченные ветви, но соседская ребятня палками и камнями сбила эти украшения с мертвого дерева.
В окрестных садах гусеницы так расплодились, что заткали своей паутиной стволы абрикосов и слив и даже пожухлую траву на засохшей земле. Будто деревья снова зацвели или выпал снег. Через несколько дней паутина покрыла дворы, улицы, окна, домашнюю утварь. Неоглядная армия гусениц приступом брала город.
Люди бросали дома и, нагрузившись скарбом, бежали как от пожара или наводнения. Останавливались на первом чистом месте и, вздыхая, смотрели на испепеленные сады и отнятые гусеницами дома.
И какие только напасти не сваливаются на головы людей!
Гусеницы плодятся с молниеносной быстротой, точно жаждут как можно скорее захватить мир. Прямо на глазах появляются гроздья ничтожных червяков; с невероятной прожорливостью, не зная устали, они грызут, жуют, уничтожают; тонкой сетью оплели стволы деревьев, накрыли дома, затянули землю, вынудив людей уйти на голые камни и умирать там от голода и страха.
Одно горе с нами, людьми, до чего же все-таки мы беспомощны, малодушно думал я, таясь от Тияны, а через дня два я уже не понимал собственного страха: гусеницы погибли, почти все сразу, как по уговору. Остались только шкурки, на солнце превратившиеся в пыль, и глубокое изумление.
Люди вернулись в дома, с гадливостью сбрасывая пряди паутины.
Но тут вокруг Сараева занялись лесные пожары.
Махмуд Неретляк позвал меня за город поглядеть с горы на происходящее. К тому у него были еще две веские причины: поразмять ноги — последнее время его мучили судороги в икрах, да и новое дело он себе придумал — писать заговоры крестьянам Подграба, где не было ходжи.
— Напугались люди,— объяснял он свои соображения,— от всего хотят оборониться. А я знаю заговоры против страхов, против сглаза, против болезней. Им не во вред, а мне на пользу.
Шли мы медленно, часто и подолгу отдыхали — больные ноги Махмуда давали себя знать, хоть он и говорил, что ему легче, когда он ходит, да и спит после ходьбы лучше. Мне было все равно, молодостью и здоровьем я не обделен, ходить привык, недаром день-деньской обивал пороги в поисках несуществующего места — куда приятнее устать просто от прогулки, а не от хождения по мукам в городе; может, хоть ненадолго забуду про свои беды.
Останавливались мы возле родников, под тенистыми деревьями да и в любом другом месте, чуть только у Махмуда начинали сдавать ноги.
Но если ноги и изменяли ему, то язык — никогда. Говорил он не умолкая, продолжая начатое, стоило нам опуститься на землю и перевести дух, говорил обо всем на свете: о людях, с которыми ему довелось встретиться, о Тияне, обо мне, о своей жене, говорил, вознаграждая себя за многолетнее молчание на чужбине и здесь, пока он был один как перст и пока вот не нашел приятеля и слушателя.
Рассказы его небезынтересны — многое ему пришлось пережить, и слова у него весомые, что дается только опытом и страданиями, но все его истории состоят из каких-то не связанных между собой, перепутанных обрывков, каждый из которых имеет собственное течение и собственный исток. Из своей памяти он извлекает не цепь воспоминаний, а лишь отдельные их звенья, осколки безнадежно разрушенной мозаики, которую он и не пытается составить заново. Не доискивается он и до смысла происходящего, не старается докопаться до истины, свести концы с концами, ему достаточно голого факта — разве что-либо еще имеет значение?