— И теперь друзья,— взволнованно вставил он.
— Нет, теперь уже нет, Молла Ибрагим, это ты напрасно. Были друзья, и я думал — на вечные времена, ан вышло по-другому. Жаль, но вина не моя.
— И не моя.
— Значит, судьба. Ничего не попишешь.
Я был зол, подавлен, раздражен и сваливал на его плечи груз своих горестей, хоть и сознавал, что не он повинен в них. Страх в нем все пересиливает, и он, конечно, сам этого стыдится, но ничего с собой поделать не может. Он неплохой человек, и, живи он в других условиях, не таких жестоких и не таких бездушных, он был бы достоин всяческого уважения. Но где эти лучшие времена и наступят ли они когда-нибудь? Не знаю, что-то не верится, одно наверняка знаю — он тоже жертва, как и многие другие.
— Прости,— сказал я мягче.
Он поглядел на меня с благодарностью; с той же легкостью, с какой я взвалил на него обвинение, я снял его, и на его доброй заячьей душе полегчало.
Ему хотелось что-то сказать мне, что-то хорошее, светлое,— это желание я прочел на его потеплевшем лице, но тут же он отказался от своего намерения, побоялся связать себя словом, от которого пользы никому никакой, а ему могли бы быть неприятности.
Я пожалел, что он передумал. От этого его неосторожно вырвавшегося сердечного слова была бы польза и ему и мне; он сбросил бы с души часть темной накипи, меня бы утешило сознание, что, несмотря ни на что, он человек. И я, конечно, скрыл бы это ото всех, чтоб не навредить ему.
Он сделал то, что легче: выдвинул ящик стола, отсчитал деньги и добавил еще — сверх того, что определил раньше.
— Когда верну, не знаю.
— Неважно. Нужно будет, приходи.
— Боюсь, долго еще будет нужно.
— Плохо, что так говоришь. Значит, не станешь ничего делать, чтоб было иначе.
— Разве моя в этом вина, Молла Ибрагим?
— Не вина, так беда.
— В чем вина? В чем беда?
Он шептал так тихо, что мне пришлось подойти к нему вплотную. Он не хотел, чтоб его слышали помощники за перегородкой, но и оставаться со мной наедине тоже не хотел. Не разговор, а пытка.
— Не знаю. Не знаю, потому что не понимаю тебя. Я хорошо помню крестьян из Жупчи и этот твой смех, когда мы ставили портрет султана на окно. Меня и сейчас пот прошибает, как вспомню.
— Уж слишком одно к другому оказалось близко.
— В жизни все близко.
— Знаю, добро и зло. Злодейство и верноподданничество тоже?
— Разве изменишь все плохое?
— Я не думаю менять. Но то, что плохо, вижу.
— Так поэтому надо себя губить? Нет, не понимаю я тебя! Будь ты бунтовщиком, стиснул бы зубы и боролся. Ничего бы ты не добился, но хоть цель была бы, пусть и обманчивая. А ты хочешь правду-матку в глаза резать, а расплачиваться не желаешь, оскорбляешься, обида и злость тебя гложут. Стало быть, ты не бунтовщик. Бунтовщики сами бьют и не удивляются, когда их бьют. Или ты все принимаешь близко к сердцу, и поэтому тебе особенно обидны все эти пакости? Не сказал бы. Нет, не понимаю я тебя. Не знаю, чего ты хочешь, вижу только — губишь себя. Зачем?