Выбрать главу

Махмуд проводил его, несчастный и растерянный. Вернувшись и лишь прикрыв дверь, он тут же кинулся ко мне:

— Почему он спрашивал меня о тюремщике?

— А меня спрашивал об Омере Скакаваце.

— Но почему?

— Может, завтра скажет.

— Думаешь, и завтра придет?

— Непременно.

— О господи, смотрит, молчит! Страх до костей пробирает.

— А чего тебе бояться, если на тебе вины нет?

— Какая вина, побойся бога, что ты говоришь? В чем вина-то?

Я встал и попрощался. Оставаться здесь я больше не мог. Мысль о его возможном вероломстве глубоко оскорбила меня.

Мой уход и, вероятно, моя холодность совсем лишили его самообладания. Он снова стал похож на старого Махмуда, но я был слишком раздосадован, чтобы воскрешать его из мертвых.

— Погоди, посиди,— просил он.

— Пора.

Так и оставил его одного с мышами, кошками и страхом; уже на улице мне пришло в голову, что поступил нехорошо, но я не вернулся.

16. Надгробная надпись

На следующий день в полдень, когда я пришел домой, Тияна сказала, что меня искал Махмуд.

Я объяснил ей, зачем я ему нужен: он снова почувствовал одиночество, торговцам не доверишь своих страхов; похоже, у него были дела с Османом, и сердар Авдага в чем-то его подозревает.

Не желая ее пугать, я намеренно напустил туману, но она отнеслась к моему сообщению с полным равнодушием: и как мужчинам не надоест заниматься глупостями? У нее заботы поважнее. Она показала мне шелковый платок, который ей подарила Паша, жена Махмуда, расшитый в середине и по краям желтыми и голубыми цветочками. Разве он не лучше всей этой вашей возни?

Они крепко подружились, просто жить друг без друга не могли. Если Тияна не шла на Вратник, Паша приходила к ней, и тут же затевался разговор, начатый вчера, чтобы продолжиться завтра. Чаще всего говорили о будущем ребенке Тияны, обсуждали детское приданое, гадали, родится мальчик или девочка, без конца перебирали имена — из песен, истории, жизни — и каждый день останавливались на новом, причем одно было хуже другого, и то же самое произойдет, когда ребенок родится, и будет потом человек таскать за собой всю жизнь какое-нибудь немыслимое имя как бремя или надругательство. Паша в этом находила пищу для своего неисчерпанного материнства (двоих детей ей было явно мало, она сожалела, что не родила десятерых), а Тияна, отдавшись радостным заботам, забыла про все свои страхи и зловещие предчувствия и с полной серьезностью занялась приятными пустяками, с удивлением ощущая себя счастливой и гордой.

Я оказался забытым, оттесненным в сторону, не таким нужным, как раньше. Все ее внимание было отдано живому, хоть и не появившемуся еще на свет божий существу, оно было важнее меня, важнее всего на свете. О чем бы она ни говорила, я знал — думает она о нем. Когда она спрашивала, есть ли надежда найти работу, она спрашивала ради него. Если она вспоминала отца, то уже без прежней, пугавшей меня неуемной тоски, а с грустным сожалением, что дед не увидит внука. И наша каморка никуда теперь не годилась — тоже из-за него, к весне надо искать что-нибудь получше — без тараканов, пекла и попросторнее. Все, что она делала, говорила, думала, было рождено одним поводом и одной причиной. Она уже была без ума от своего будущего ребенка и неразумно спрашивала меня, люблю ли я его; боясь показаться чудовищем, я отвечал, что люблю, ведь ей все равно никогда не понять, что матери дорога сама мысль о ребенке, а отец может испытать к нему какое-то чувство, лишь когда он родится или даже тогда, когда ребенок впервые ему улыбнется. Я ничего о нем не знал, он был чужим и далеким; она же постоянно ощущала его как часть себя. У меня он вызывал тревогу — я боялся за нее, боялся перемен, которые он внесет в нашу жизнь; Тияна же видела в нем смысл жизни, и потому для нее было вполне естественным отдать эту жизнь ему и его счастью. Я волновался, с ужасом думая о том, что с ней будет, если она вновь выкинет; она же была спокойна, ровна, в ней и вокруг нее все было таким, как надо, все наполнено смыслом и содержанием. И придал всему порядок и смысл ребенок, которого она носила под сердцем.

Случалось, хлопоча у печки, она вдруг останавливалась, широко и удивленно открывала глаза, блаженно улыбалась и медленно опускалась на диван, прямая, торжественно-собранная, а рука нежно ложилась на округлившийся живот.

— Шевелится,— говорила она, зардевшись от счастья.— Ножкой толкает.

Никакая добрая весть, никакой подарок, никакое богатство не способны были доставить ей такую радость, как тихое движение живого существа в ее утробе. Она ждала нового толчка, как наивысшего блаженства, мечтала о нем, как мечтают о любви.