Выбрать главу

Мы пили чай перед распахнутым в жаркое лето окном, вскакивали, принаряжались на ходу, снова пили чай и все говорили, говорили, не слушая друг друга.

Вскоре мы с Алексеем шагали по лесной разморенной дороге в те самые Черновляне, а впереди на белой лошади ехал рыжий Саша Худяков с гитарой.

Вслед за нами той же дорогой уже топали из Починка и Трошинцев ребятишки в кепочках и чистых рубашках, пропахших ветром, старухи в платочках и чистых, пропахших сундуками, платьях. С других хуторов и с дальних покосов по другим лесным и полевым дорогам в Черновляне шли парни и женщины в пропотевших кофточках и майках, и мы слышали, как они смеялись и пели вдалеке.

А сами черновляне уже сидели на бревнах и в траве возле старой школы, грызли семечки и рассуждали, почему артисты приехали без Худякова.

Саша появился, народ поднялся и вслед за ним направился в старую школу.

Спускались сумерки, и в школе уже было темно. Кто-то притащил керосиновую лампу, прибил ее гвоздем к стене, и при красном покачивающемся свете фитиля сразу стало казаться, что на улице ночь.

Сцены не было да и зрительного зала тоже не было. Парты давно уже увезли в новую школу в Калиновку, и люди просто сидели на полу, а перед ними стояли «артисты».

Я никогда не смогу позабыть этой простенькой обстановки выездных деревенских спектаклей. Я не люблю ходить в филармонию, мне тесно, мне не по себе в огромных залах консерваторий. Эти бесконечные покашливания во время музыки, эти демонстрации туалетов в антрактах, эти заученные позы исполнителей, эта рвущаяся перед концом спектакля толпа в гардероб — все убивает во мне ощущение музыки, настороженности восприятия, и у меня всегда остается горькое чувство торопливости, как во время вспыхнувшего, но мгновенно погасшего фейерверка.

Но здесь, среди этих непритязательных куплетов и самодельных плясок, я слышу, как замирает сердце каждого сидящего на полу или стоящего на сцене.

Выходит парень читать Твардовского, выходит разухабисто, решительно, а сам смертельно побледнел, и дрожат пальцы, и нервно поправляет воротник. Люди уже десять раз слушали эти стихи, но все полны внимания и, может быть, больше, чем слушают, волнуются — не собьется ли чтец.

Мне помнится, в Спасском клубе я попробовал читать Бёрнса. Я прочел стихотворений восемь, но со сцены не отпускали, а требовали еще. Я ответил, что больше не помню его стихов.

— А ты вспомни, — крикнул кто-то.

Я сказал, что припоминаю одно стихотворение, но могу сбиться.

— Давай.

— Собьешься — вспомнишь. Подождем.

Я начал читать «Финдлея» и в середине чтения забыл целую строфу.

— Вот видите, я же говорил, что собьюсь, — сказал я, запнувшись.

Люди молча ждали, когда я припомню.

— Не вспомнить, — сказал я и развел руками.

— Читай дальше, — сказал из угла тракторист, — в другой раз вспомнишь.

И я прочел «Ночлег в пути». Те самые стихи шотландца, которые один ретивый педагог в какой-то газете обзывал произведением скабрезным. Ни одной скабрезной улыбки, ни одного многозначительного вздоха; двести человек сидели в тесных сумерках бревенчатого клуба, охваченные родниковой красотой человеческой доверчивой любви и скромной откровенности поэта.

Между тем Худяков давно уже на «сцене». Публика сохнет от смеха, люди прячут лица в подолы, отворачиваются, чтобы хоть чуточку передохнуть.

Худяков тоже волнуется, и я это вижу. По-моему, он даже немного выпил для храбрости. Как странно, этот любимец местной публики, хорошо знающий, что любое его выступление будет принято, тыщу раз певший, плясавший, декламировавший в клубах, на площадках, на токах, среди хуторов, всякий раз до раздражительности нервничает перед каждым выходом.

Сейчас он в красном парике. Зачем ему этот парик? Неужели он и без того не медный… Как и всякий рыжий человек, рыжим он себя, видимо, не считает. Он больше доверяет парику. Он поет куплеты на местные темы. Куплеты наскоро состряпаны нами у Козлова. Он поет про нечистого на руку бригадира Николая Бабушкина и делает независимое, гордое лицо, как будто он ни разу в жизни ни у кого даже копейки не занял. Потом Саша поет про ленивую доярку. У него двигаются только рот да кадык, все лицо его спит, спит беспробудно, сладко, мертво.

Вдруг он ввертывает какую-то местную традиционную частушку, и ноги Сашины мгновенно мякнут, плечи подаются вперед, будто кто держит его за руки и не дает плясать.