И если какой-нибудь шалопай вздумает в позднюю пору июля осторожно, как бы издали, подать голос над своим говорливым семейством, соловьиха встревожится, строго поднимет глаза или просто накажет ротозея.
ВЫРУБКА НАД РЕКОЙ
Авдей всадил топор в пень, вытер холщовым рукавом лоб и прислонился к березе. Он закрыл глаза.
Над лесами шел ветер, и широкие верха берез шумно раскачивались. Что-то доброе слышалось в этом раннем вечере позднего лета. В нем не было свиста и грохота пожарищ, не было криков и воплей бегущих детишек и баб, не было сквозного звона стрел или той жуткой тишины, какая нарастает за околицей, когда издали мчится полем низкорослая свирепая конница.
Авдей открыл глаза. За рекой вдоль дубравной равнины тянулись лебеди. Лебеди летели низко, и в чистом свете солнца они были не белые, а розовые. Где-то далеко протрубил олень. Протрубил он властно, и зычный зов заухал, отдаваясь вдоль рек, пошел над сосняками. Ему отозвался другой, И опять загудело над лесом.
— Живут, — сказал Авдей и улыбнулся.
Он потрогал деревянной ладонью волглый ствол березы и приложил к ней ухо. Авдей долго стоял так, словно слушал какое-то отдаленное движение, которое расходилось по березе от раскачивания.
— Живет, — сказал Авдей и опять улыбнулся.
Он оглянулся на вырубку. Евгения таскала березы, разделанные на тройники. Она была в длинной, ниже колен, холщовой рубахе, в растоптанных толстых лаптях и, тоненькая, невысокая, шла под тройником, согнувшись и приседая. Она черными от солнца руками придерживала на плече тройник и шагала, низко опустив голову и глядя в землю.
И Авдей заметил, что хотя он и молчит, но уже с минуту как припоминает и поет про себя нестарую песню его дальних оставленных мест:
На реке под кустами показалась лодка. Она подошла к берегу, долбленая, узкая. В лодке сидел черемис. Голова его была повязана белым платком, низко, почти до самых бровей, бровей широких, желтых, поблескивающих. Черемис выпрыгнул на берег, втащил на песок лодку и, прищурив синие большие глаза, поднял над головой руки ладонями вперед. Он потряс над головой руками в знак приветствия. В лодке лежал большой берестяной кузов, он блестел и казался вылитым из густого засахарившегося воска. На дне лодки валялся старый лук и лежали новенькие оперенные стрелы. Поверх раскинулись две большие черные птицы с алыми затвердевшими гребешками. Точь-в-точь петушиные гребешки, но самоцветные, тяжелые. И перья на птицах были тоже самоцветные, черные с зеленью и синевой.
Черемис взобрался на берег, сел и свесил ноги к реке. Он длинным щетинистым лицом уставился на Авдея. Авдей тоже поднял руки над головой ладонями вперед, потряс ими в воздухе и настороженно улыбнулся.
Глаза черемиса весело забегали по лицу Авдея. Черемис растянул губы и так и остался с улыбкой. Он оглядел вырубку, долго смотрел, как Евгения таскает тройники, и похлопал по земле, как бы приглашая сесть рядом.
Авдей подошел и сел.
Черемис вытащил из-за пазухи дудку, осторожно поднес ее к выпуклым тягучим губам, прищурился и медленно заиграл.
Солнце село в подлесок под обрыв, к воде, и в лесные лощины прозрачно потекли сумерки. Вода потемнела, и от нее потянуло холодком. По реке здесь и там крупно заиграла рыба, и расходились на воде темные прозрачные круги и таяли в сумерках.
Дудка пела тонко, временами как бы вздыхая или вдруг забывчиво осекаясь, и тогда было похоже, что кто-то легкий, босиком, тихо-тихо шагает по сухим кленовым мосткам. Хотя вечерние чуткие дали осени были и готовы подхватить дудку на эхо, но черемис играл так осторожно и вкрадчиво, что пение держалось только над рекой.
Он совсем закрыл глаза, и видны были только большие ресницы, которые на загорелом широком лице его были похожи на длинные пучки света. Черемис играл, не раскрывая век, и только двигал в такт пению растопыренными пальцами босых ног.