Выбрать главу

Между тем Нинка с Колькой Кириным уже плясать пошли. Матушонок тут у них в ногах завертелся. Синица засуетилась, порхает над ним, попискивает. А Параня и одной рукой бражку пьет, сама же на Матушонка покрикивает, чтоб не пил много и не плясал больше нужного. И голавль со стола соскочил, приплясывает, с головы на хвост переворачивается. А боровик тоже за всеми, тоже притопывает по половикам, поводит белыми боками да тужится.

— Я тебе, Параня-Распараня, чихать хотел, — голосит Матушонок, а сам приплясывает. — Я тебя, сказать можно, человеком навострил. Сколь это тебе годов? По седьмому по десяточку. А я женился на тебе, сам на восьмом десятке был, — и приплясывает, — сколь хочу, столь и пью. Куда руку-то сама подевала? Напилась, да и под паровозом вдоль Шарьи отрезала. Нет тебе, значит, на меня права шумлять.

Наступит вечер. Оденет избу сумерками. Свет зажигать вроде бы и ни к чему. Тут Нинка среди пляски вымахнет из печки на стол свежих вареных картошек. От картошек пар. Он тихо светится, как туман ночью над поляной при месяце. И картошки сами горят, мерцают и просвечивают, так что по избе и жар и свет.

Теперь запоют «Ермака». Потом «Хаз-Булат удалой». И под конец кто-то затянет песню длинную, песню громкую про татарское нашествие, иго поганое… Эту песню я нигде до здешних мест не встречал и не видывал ни в каких сборниках. Да и гости мои ее обычно не помнят, поворачивают головы, покачивают: о чем говоришь? Ее вспоминают, когда уже пьяны, поют вес и выводят старательно.

После этой песни — частушки. Частушки все о «супостаточке», которая пришла в синеньком платочке и перед милым заюлила, как змея на кочке. За день уставшие от работы, все скоро уснут. Кто где.

Среди ночи я выгляну в окно, увижу, что собирается низкий дождь, а с повети пахнет холодом и где-то деловито погромыхивает короткая поздняя осенняя гроза. Значит, завтра не выходить в поле. И я налью каждому по полному стакану пива и поставлю у каждого изголовья. И только синица, бесшумно вспархивая в темноте по комнате, будет садиться порой и на тот и на этот стакан и обмакивать в пиво свой веселый внимательный нос.

КОГО Я БОЮСЬ

Я боюсь Николая. По лесу ходить с ним и радостно, и жутко. Шагает себе поляной сквозь листопад, нагнется, возьмет лист в руку. Глядь — а это сыроежка. А идет перелеском, пусто вокруг. Метнул глазом под куст, и под кустом уже сидит заяц. Усами поводит зайчишка, на тебя поглядывает.

Ходил я с Николаем на рыбалку. Под водой коряга дремлет. Засунет Колька руку под воду — налима вытащит.

Однажды срезал Колька иву красную. Настрогал ножом в старицу, а стружки карасями под водой пошли. В ил зарылись — и спать.

— Пусть подремствуют, — говорил Колька, — жирнее будут. А то вроде бы рыба совсем по старице извелась.

Как-то под вечер на жниве подошел к суслону и колосьев ржаных в ладони набрал. Потом подкинул их — и птахи во все стороны разлетелись. А Колька смеется себе да самокрутку сворачивает.

Я боюсь, как бы нынче он кленов за огородами не нарубил да не распустил бы их сохатыми по лесам. Так и объедят они за зиму все стога по нашей округе.

Когда придут низкие долгие дожди, когда грязью замесит наши дороги, когда продрогнут в сырости леса́ и звери, я все же приду к нему. Я попрошу, чтобы ночью Николай вышел на крыльцо и глянул в небо сквозь морось. Пусть закует на деревьях сосульки, которые будут звенеть на ветру и звонко сыпаться, когда засеребрится ветер. А под утро пусть зашелестит снегопад, посыплется густой, крупный, и засверкает по долам румяная зима.

Я для этого и впрямь схожу к тому Кольке.

НЕНАГЛЯДНОЕ ПОЛОТЕНЦЕ

Сегодняшним днем льны лягут навзничь вдоль угоров и будут спать.

Какое было лето! От говора птенцов, от шума птиц, от запаха цветущих трав, от босоногих ягодников, то и дело пробегающих через льны, — ох уж они, эти ягодники! — от всех от них, пожалуй, пришла пора отдохнуть. Как пахли ромашки, они дышали прямо в лицо, и еще в средине лета от них не раз приходила охота уснуть. Потом зацвела таволга. Из низин, особенно по вечерам, тянуло сладким хмелем, и хотелось покинуть поле, бежать туда, в белоснежную чащу таволог, и там замереть. А любка, эта ночная фиалка, до самого рассвета она вздыхала о чем-то в лесах, Что ей нужно? О чем она грустит? А как душистый колосок настаивает полдни крепким духом, отчего заполденье течет, как терпкий чай.