Выбрать главу

Впервые я отправился в Кинг-кантри вечером на пасху после пикника, организованного воскресной школой. Дядя приехал встречать меня на железнодорожную станцию верхом и со второй кобылой в поводу, но поезд сильно опоздал, и мы трусили в гору на ферму черной, грязной ночью — резкий ветер дул в лицо, и я вообще ничего не видел, когда мы выехали из-под света пристанционных фонарей. Дорогу пересекла разлившаяся река; чтобы перебраться через нее, мы спустились, как мне показалось, в глубокую пропасть, и я сначала должен был откинуться в седле назад, чтобы не перелететь через голову кобылы, шлепавшей по невидимой воде, и сразу же затем вдруг податься вперед, чтобы не соскользнуть ей на хвост. После этого мы ехали в темноте еще долго-долго, и каждую минуту я ожидал какого-нибудь подвоха; замерзший, мокрый и голодный, я от души сожалел, что не остался со своими товарищами — юными христианами петь гимны и рассуждать о том, как нам за одно поколение обратить весь мир в христианство. Наконец я с удивлением увидел свет в окнах дядиного дома — ведь у нас все считали, что дядя живет в полном одиночестве. В кухне оказался Альф, худощавый немолодой человек, у которого была копна волос и длинные отвислые усы,— он босиком проворно хлопотал возле печки и, знакомясь, не протянул мне для пожатия руку, зато помог снять промокшее пальто и удобно усадил у огня; в тусклом свете керосиновой лампы я не сразу заметил, что вместо правой руки из рукава его толстого свитера торчит железный крюк; глаза мои тут же скользнули ко второму рукаву: от всей левой руки у него был только один длинный палец. На плите в обрезанной жестянке из-под керосина с проволочной дужкой варилась картошка, вскоре Альф поднялся, подцепил дужку своим крюком и вывернул в мойку сушиться. Из духовки он вытащил зажаренную баранью ногу, и, пока дядя огромными кусками нарезал мясо, Альф приготовил подливу и размял картошку в пюре. Я не мог оторвать от него глаз: меня ужасал его крюк и изуродованная рука, но бесконечно восхищала его ловкость. Потом, пока мы с дядей сидели и разговаривали, Альф перемыл посуду и ушел спать, а я сидел, сытый и довольный тем, что, проявив чудеса героизма, сквозь тьму и непогоду, о которых напоминал неумолчный шум ветра и дождя, добрался-таки до этого уютного пристанища, стал снова воображать себя Беньяновским паломником — моим фантазиям нисколько не мешало, что дядина кухня не походила ни на тот рай, которого достиг герой Беньяна, ни на мой личный рай на вершине горы Те-Ароха. Я рассказал дяде про пикник, устроенный нашей воскресной школой, и про наши возвышенные рассуждения, но он слушал меня молча, и я, чувствуя его несогласие, стал настырно убеждать его в моей правоте, покуда он наконец не проговорил, зевая, что, конечно, если кому охота ходить в церковь, в этом худа нет, лишь бы к другим в печенки не лезли. Как вот я считаю, на Марсе есть христианство? И если нет, надо ли будет туда послать миссионеров? Вопрос этот меня позабавил, но взяла досада на то, что я не знал на него ответа; в то же время у меня хватило ума воспринять его как предостережение, и, поскольку любопытство насчет Альфа разбирало меня ничуть не меньше, чем жажда распространять христианскую веру, я уже готов был переменить тему, но дядя сказал, что пора спать. А утром, когда я встал, Альфа в доме не оказалось; он просто один здешний человек, объяснил за завтраком дядя, захочет — явится, надумает — уйдет; по всей округе у него живут взрослые дети, и где-то есть жена, которую он не терпит; дядя ему всегда рад, он работает за харчи, умеет делать всякую работу и на ферме, и по хозяйству в доме; руку он себе искалечил много лет назад на лесопилке, а потом, позже, ему оторвало вторую, но все равно никто сноровистее его не вроет в землю столб, если понадобится… Тут я перебил его и сказал, что не представляю себе, как ему не противно видеть этот крюк, а он посмотрел на меня исподлобья, и я почувствовал, что он меня осуждает. Мы все так или иначе искалечены, тихо заметил дядя. Я получил еще одно предостережение; пристыженный его глубокими, брошенными как бы вскользь словами, я молча доел завтрак и вышел за порог, чтобы в первый раз осмотреться. Но и здесь меня ожидал прием более чем сдержанный: со всех сторон, вблизи и в отдалении, вздымались холмы, одетые непроницаемым безмолвием, утро было ясное после вчерашнего дождя, но холодное и серое, солнце еще не взошло над холмами, и лес, до сих пор не сведенный кое-где на склонах, казался таким немыслимо темным и грозным, что при воспоминании о вчерашней поездке у меня захолонуло сердце. Прежде я наезжал в лесные края только мельком и через несколько часов уже возвращался из этого незнакомого возвышенного мира обратно. Неужели теперь мне предстоит целую неделю прожить на высокогорье, где, куда ни глянь, не видно другого жилища и не с кем словом перемолвиться, кроме неверующего дяди и человека с железным крюком вместо руки? Я стоял и лихорадочно соображал, какой бы предлог придумать, чтобы немедленно уехать домой, но в это время из дома вышел дядя с полотенцем в руке: я указал на дальний перевал и спросил, что это за дерево там растет, чуть в стороне и выше всех остальных, вырисовываясь на фоне неба, точно огромное перо? Жимолость, ответил дядя.