Он сказал:
— Мужчины, женщины, послушайте. Послушайте, что я вам скажу. Спасибо вам. Спасибо. Спасибо вам всем. Я свое отработал и теперь уезжаю домой. Вот именно, опять поплыву по морю. Спасибо вам за все. Я сорок лет скитался по миру и теперь возвращаюсь туда, откуда отправился в путь. Поглядите на мои руки — разве это руки богача, черт побери? Учитесь, молодые. Работайте, как работали мы, не бейте баклуши. Спасибо вам. Спасибо вам всем. Спасибо, старые товарищи по работе. Да здравствует Америка! Да здравствует наша деревня! Да здравствует братство всех людей, а также святая Варвара, наша покровительница!
Ему долго хлопали в ответ на эти слова, и под конец на плечах у двух крепких парней, в сопровождении оркестра, взметавшего к звездам умопомрачительные ноты, и всей честной компании он проехал по улицам и, пьяный от всего, очутился в собственной постели.
Через пятнадцать дней он был на пароходе, который вез их с братом в Италию. Это было не допотопное французское или норвежское корыто, на каком они приехали, а итальянское трансатлантическое судно со всеми удобствами, и за несколько дней они доплыли до Генуи.
До их городка ходил теперь поезд. Он поднимался в гору вдоль старой каменистой тропы, по которой пятьдесят лет назад спускались и поднимались мулы под тяжестью вьюков. Они ее сразу заметили, хотя она заросла травой, пробившейся между камнями. И заметили обломок скалы в конце подъема, где они останавливались на отдых. Высоких елей больше не было, их унесла война. Они с любопытством глядели на укрытия, пробитые в толще горы, и на траншеи, избороздившие склоны. Они внимательно смотрели из окна вагона, перекидываясь двумя–тремя словами, показывая пальцем на что–нибудь новое или старое.
Они не знали никого из пассажиров. Большинство было моложе их. Они не узнали даже скототорговца, вместе с которым столько раз играли в детстве. Началась долина, и поезд остановился для заправки водой прямо перед старой «Остерией с Конюшней». На соломенном стуле сидел сонный старик и смотрел на поезд. Его они узнали. Это был Джиджи от Анны. Сын старой владелицы остерии. Они окликнули его.
— Джиджи! Эй! Джиджи от Анны! — кричали они, размахивая кепками.
Старик, отрешенно смотревший на поезд, повернул голову и встал: так окликали его много–много лет назад погонщики мулов во всякое время года, в любой час, будь то день или ночь.
— Джиджи! Эй! Джиджи от Анны!
Он увидел двух американцев, которые приветственно махали ему на ходу — поезд уже тронулся. Он медленно помахал в ответ и опять отрешенно уставился на рельсы.
— Что скажешь? — спросил старший из братьев. — Это точно он. Его огромная башка и рот кривой — ни с кем не спутаешь. Тот раз, что ты в отпуск приезжал, когда мама умерла, в этой долине был страшный буран. Я поднимался пешком и завернул к нему выпить рюмочку виноградной и отдохнуть пару минут. Дело было ночью, и он уговаривал меня заночевать. Уже все спали.
— Мы у него останавливались, чтобы и мулам полчасика отдыху дать. Снимали вьюки, поили, задавали овса.
Зажегся свет: паровоз свистнул, и поезд вошел в туннель. Они молча сели на свои места. Люди смотрели на них удивленно и ничего не понимали. Скототорговца явно подмывало заговорить с ними. Он не успокоился, пока не спросил:
— А вы кто будете?
Они назвались, и тут скототорговец вскочил на ноги и полез обниматься, хлопать по плечу и затараторил с такой скоростью, будто торговал лошадь. Никто не понимал ни слова. Наконец он сказал:
— Я Марко Сальтамартин.
И тогда они поняли.
Когда поезд вышел из туннеля и запотевшие окна очистились на воздухе, братья снова принялись всматриваться в старый мир. Теперь перед ними как на ладони открылась долина. Они узнавали все. Горы были те же, что прежде, со знакомыми очертаниями, четкими на фоне прозрачного, очищенного ветром неба. Узкие расщелины, скалы, гребни, пастбища, проселки и деревеньки — все было на своих местах.
Точно. Вон там, наверху. То место, где мул услышал рев пастуховой ослицы и помчался на ее призыв, так что вьюк со сливочным маслом начал подпрыгивать, а потом вовсе сполз под брюхо, и масло покатилось по склону, оставаясь на деревьях и камнях. Ему было пятнадцать лет, когда это случилось, и он не знал, как вернется домой, — боялся отца. Он и сейчас ощущал этот страх и мысленно видел угрюмого старика отца с длинной сивой бородой и сердитыми глазами, который ждал его, стоя в дверях и посасывая трубку. Он издалека, с дороги, ведя мула в поводу, звал мать: «Эгей, мама! Мама, это я!» — И мать в кухне наливала ему перлового супу. Он проходил под навесом за дом, снимал с мула поклажу, отводил в стойло, давал сена и по тесовой лесенке поднимался в кухню. Садился на деревянную лавку перед дымящимся супом. Ломтики поленты рядком лежали на холщовой скатерти, которую ткала бабушка.