Выбрать главу

— Вот ты из каких! — сказал Ожгибесов. — Ну, спасибо. Зайди на собрание, порадуй колхозников.

По требованию Ожгибесова председателя выгнали из колхоза. И так велико было негодование парторга, что в тот же вечер он передал в райком и в рик заявление о «батраке кулацкой жадности». Письмо было написано в стихах крупным детским почерком. Парторг уже не мог писать сам: он диктовал пионерам.

Неистребимой силой дышит каждая строка в дневнике безногого и безрукого человека, обреченного на вечную неподвижность. Здесь тезисы докладов Пика и Димитрова, пометки о рекордных удоях, названия абиссинских провинций, список учебных пособий для школы. За всю свою жизнь Ожгибесов выезжал из села только два раза: в Сарапуль и Пермь, но он постоянно в движении. Радио переносит его то на Красную площадь, то на палубу черноморского крейсера.

Этот бесстрашный человек называет свою болезнь ржавчиной. Семнадцать раз ржавчина заставляла парторга ложиться на операционной стол, и семнадцать раз он поднимался, чтобы жить, организовывать, воевать.

В феврале 1936 года мы были в «Высоких горах» и не застали парторга. Ожгибесова увезли в город Осу на очередную операцию. Там, в больничной палате, он рассказал о судьбе «взволнованного на всю жизнь» молодого сапожника из села Боголюбы.

Он сидел на подушках, сероглазый, молодой и очень спокойный. Пальцы его последней руки были замотаны, «ржавчина» вела наступление. Но даже боль не могла согнать с лица парторга улыбку — эту вечную спутницу силы. Возле больного лежали газеты, записная книжка, исписанная острыми, крупными буквами, и несколько писем.

Он расспрашивал, шутил, рассказывал о своих «фантазиях и мечтах». Единственная рука его была все время в движении. И не хотелось верить, что завтра будет очередная операция, не хотелось смотреть на пустой рукав и плоские складки одеяла.

Был февраль. В окна бились сухие снежные комья. Парторг рассказывал о наступающей колхозной весне, о событиях, заглушающих жестокую боль.

1936

Башмак

В ночь на 23 октября дежурного врача Мичуринской больницы вызвали к телефону. Говорила станция Кочетовка. Чей-то застуженный голос, перебивая каждую фразу тревожным алеканьем, просил выслать лошадь: только что на сортировочной горке вагоном отрезало пальцы какому-то Панину.

— Кому-кому? — переспросил врач.

— Башмачнику! — заорал телефон. — Башмачнику первой руки! Езжайте прямо к будке, на путя.

— Путя, путя, — сказал врач с досадой. — Заснул, должно быть, ваш башмачник.

Лошадь выслали немедленно. Но пока врачебная таратайка летела сквозь дождь и темноту по отчаянной грязи, прибыл на пригородном поезде сам пострадавший. Это был остроносый, слегка смущенный парень, утонувший в брезентовом плаще, как в колоколе. На мокром, иссеченном дождем лице остроносого боролись озабоченность и острая боль. Правая изувеченная рука была наспех замотана покрасневшим бинтом. Впрочем, как показалось врачу, ночной пациент не слишком интересовался своей раздробленной рукой. Он походил больше на человека, явившегося для очередной перевязки, чем на больного, которому через минуту будут ампутировать пальцы.

Попросив веничек, башмачник обмахнул огромные спецсапоги и, пройдя на цыпочках по зеркальному полу, запыхавшимся голосом спросил, где находится телефон.

— Телефон после, — сказал врач сурово, — режут пальцы, а потом к телефону… Сестра, разденьте товарища.

Но товарищ, несмотря на смущенный вид, оказался на редкость упрямым. Сняв плащ, он продолжал настаивать.

— Звиняюсь, — говорил он виноватым глухим топом. — Я по служебному… Я к старшому… К товарищу Мацневу.

И так настойчиво упрашивал, так волновался ночной пациент, что доктор, ворча, подвел его к телефону.

Все стало понятным, как только парень снял трубку.

— Дайте будку! — закричал башмачник на весь коридор. — Кто? Мацнев? Старшой?.. Ну, что у нас на шестнадцатом? Ничего?.. Ничего… Как ничего? А хопры? Руку отрезало? Кому? Да то ж я сам говорю. Сам Панин. Не руку, а пальцы. Сколько? А чи я доктор, знаю?

Он повернулся с виноватой улыбкой, и стало сразу видно, как наволновался этот странный парень.

— Звиняюсь, — сказал он тише, — я по служебному. Может, и пальцы оставил и там кто знает чего накрошил. Все-таки четырнадцать хопров. И цистерна с бензином.

— Ну и как, — спросил врач, захваченный волнением пациента, — накрошило?