В синагогу Фрейдин вернулся к тому времени, когда солнце уже зашло и в небе угас последний его луч.
Среди людей, собравшихся в синагоге, Симон не нашел ни одного знакомого. Но его не удивило, что встретили его сердечным «шолом-алейхем», окружили, и почти у каждого был к нему один и тот же вопрос.
Как ему сразу не пришло на ум, что коль скоро еврей-военный явился в синагогу после молитвы, то он, нетрудно догадаться, пришел с радостной вестью. Может быть, принес кому-нибудь весть от отца, от брата, от сына, от кого до сих пор не было ни слуху ни духу и кого уже давно оплакивали. Или может обрадовать кого-нибудь вестью, что тот, на кого прислали похоронку, благодарение господу, жив и снова на фронте.
Среди тех, кто окружил Фрейдина, несколько человек сразу отозвались, что знают Эфраима Бройдо, о котором он спрашивает. Но сказать наверняка, эвакуировался ли он, не мог даже тот высокий тощий еврей со скорбно-озабоченными глазами, который выдал себя за близкого знакомого Бройдо, чуть ли не за его родственника.
— Если бы не реб Мейер-Залман, — сказал кто-то из кружка, показывая на того человека, — мы бы, наверное, и по сей день валялись под открытым небом.
— Да будет вам, — отмахнулся Мейер-Залман.
— Что значит «да будет» — коли это действительно так. Реб Мейер-Залман до войны был здесь служкой. Это он навел горсовет на мысль разместить те несколько еврейских семейств, что вернулись из эвакуации, пока здесь, в синагоге, единственном почти чудом уцелевшем в городе храме господнем.
Пожилой мужчина, посвящавший Симона во все дела, заключил свою речь тем, что тот, кто пребывает вечно, простит Мейеру-Залману его прегрешение, простит за то, что тот устроил в храме господнем ночлежку.
— Ему придется простить.
— Боже мой! О ком вы так рассуждаете? — вмешалась в разговор женщина со спящим ребенком на руках. — Кто должен нас простить? Он?! Если он есть, то это он должен просить у нас прощения, а не мы у него. Но не будет ему от нас прощения. Никогда! — От ее крика проснулся ребенок, но женщина не унималась: — Он худший из худших, если мог допустить, чтобы с нами такое сделали. Судить его надо!
— Заткните ей рот! В храме господнем извергать такую хулу! — крики женщины с ребенком на руках достигли слуха глуховатого старичка на раскладушке. — Не человеческого ума дело — судить о замыслах господних и о предопределениях господних. Мы погрешили перед ним, и он покарал нас.
— Всех одной и той же карой? И это называется справедливостью? — Еврей с огненно-красной бородой, пререкавшийся со старичком, повернулся к Симону: — А вы, молодой человек, что вы на это скажете?
— Что я могу сказать, если никогда не имел дела с богом? Но одно все же сказать могу. Веруй я, что бог есть, то разрушенные храмы восстанавливать ему не стал бы и дом его не вернул бы ему.
Мейер-Залман не пропускал ни слова, прислушивался к каждому, кто говорил, словно решалась тут сейчас судьба разрушенных храмов господних, решалось, есть ли для кого восстанавливать их, и если есть, то заслуживает ли он, чтобы их восстанавливали. Но это не мешало служке размышлять над тем, откуда ему так хорошо знаком появившийся здесь военнослужащий.
— Смотрю я на вас, смотрю и никак не могу вспомнить, где я вас видел. — Поразмыслив еще немного, Мейер-Залман добавил уже уверенней: — Все-таки лицо мне ваше очень знакомо. Вы, случайно, не сбежавший когда-то Бройдин?..
— Нет, — перебил его Симон на полуслове. — Вы меня с кем-то, очевидно, путаете. — Зачем ему нужно было отводить от себя подозрение, Симон и сам не знал. — Я не здешний. Просто недолго жил здесь, в городе. Но это было давным-давно. А Эфраима Бройдо и его семью я хорошо знал. Как вы думаете, они эвакуировались? Они живы?
— Как в нынешние времена можно сказать, кто жив, а кто нет? Я лишь знаю, что они собирались эвакуироваться, хотя вначале реб Эфраим сильно колебался…
— Разве он один колебался? — заступился за Эфраима Бройдо еврей с огненно-красной бородой. — Поначалу я тоже не решался, хотя, как вы знаете, реб Мейер-Залман, я не был владельцем собственного дома. До Эфраима мне было далековато. Все думали. Я знаю… Пойди разберись. Один говорит то, другой — это. А разве все, кто выехал, спасли себе жизнь? Не успеешь, бывало, спустить, как говорится, ногу с телеги, а уже опять катись дальше. Я эвакуировался четыре раза.
— К чему вы все это рассказываете? — ввязалась в разговор молодая женщина с накрашенными щеками, губами и подведенными глазами. — Разве он сам не знает, этот товарищ?
— Знаю, конечно, знаю. Но не в такой мере, как вы. Когда началась война, я жил на Крайнем Севере, а когда меня мобилизовали, то эвакуироваться уже не было необходимости. — И, словно только что вспомнив о том, Симон обратился к служке, который все еще приглядывался к нему своими печально-озабоченными глазами: — Вайсмана вы, случайно, нигде не встречали?