— А кому, например, вы предложили бы давать новую квартиру в первую очередь?
— Кому? Москвичам, конечно. Борька Логунов родился в Москве — ему и полагается квартира в первую очередь. Почему вы должны жить в плохой квартире, а Егозин…
— Мы тоже не москвичи. До войны жили в Комсомольске-на-Амуре…
Из ее светлых глаз вдруг исчезла мягкая, добродушная улыбка. Вспомнился разговор на даче Сиверов, когда Бронислава Сауловна, внеся из кухни блюдо фаршированной рыбы, заявила Веньямину Захарьевичу: «Ты, в конце концов, заслужил, чтобы твой сын не потерял зря два-три года…» Тогда Таисии Андроновне показалось, что Алику были неприятны эти слова. Она заметила, как недовольно передернул он плечами. Выясняется, что он, как и его мать, делает между людьми различия…
— Мы не уроженцы Москвы, — повторила Таисия Андроновна, оглянувшись на Вадима, как бы нуждаясь в его подтверждении. Ее удивляло упрямое молчание мужа, его желание создать впечатление, будто он увлечен едой. Позднее она, разумеется, сделает Вадиму выговор за то, что пригласил к обеду человека, не предупредив ее. Но зачем пригласил, она не спросит — привыкла, что Вадим ей сам все рассказывает.
— Где же так поздно наши народники? — спросил вдруг Вадим Тимофеевич, не замечая укоризненного взгляда жены и не видя, как гость опустил голову.
— Это он в шутку так называет наших сыновей.
— Почему в шутку? И вообще, к чему тут оправдываться? Я, кажется, никого этим не обидел… Почему мне нельзя называть народниками тех, кто покидает кабинеты, квартиры с ванной, с горячей водой и отправляется в тайгу, в тундру, на шахты? Наши Валентин и Леня, закончив школу, пошли работать на завод не ради стажа, как ты знаешь…
Так вот зачем Вадим пригласил к себе сына Веньямина Захарьевича — хочет познакомить его с Валентином и Леней. Полковник, видимо, попросил об этом. И перед Таисией Андроновной уже совсем в ином свете ожил разговор Вадима со своим шефом тогда, на даче, который он собирается, по-видимому, продолжить сейчас с его сыном.
— Мне кажется, Вадим, мы с тобой тогда не совсем верно поняли Веньямина Захарьевича. Мне представляется, что совсем иное имел он в виду, назвав тогда пришедшего молодого человека народником. Мне это, например, напомнило диспут в нашем полтавском детдоме в двадцать втором или двадцать третьем году. Назавтра, после диспута к нам пришли несколько мальчиков и девочек, просили принять их в детский дом — не хотят больше жить со своими родителями-нэпманами. Но не прошло и трех дней, как все эти мальчики и девочки вернулись по своим домам. Не понравились им наши горбушки, наше варево, не нравилось самим застилать постель, мыть полы, чистить картошку, работать в мастерских. Вот что Веньямин Захарьевич имел в виду, когда спросил пришедшего молодого человека, не народник ли он. Борисом, кажется, зовут того паренька?
— Да, Борис, — ответил Алик, ожидая, что Таисия Андроновна сейчас начнет расспрашивать, что произошло между ним и Борисом. Незаметно для себя стал он наматывать на палец вытянутую из скатерти нитку.
— Напрасно так защищаешь Веньямина Захарьевича. Он сам, я уверен, от всего этого давно отказался. У нас ведь тогда разговор шел не о таких, что на два, на три дня перебегают от одного общественного класса к другому, как это случилось у вас в Полтаве с детьми нэпманов. Речь шла о таких, как наши Валентин и Леня. Веньямин Захарьевич не верил, что они пошли на завод стать обыкновенными рабочими.
— А что я пошла тогда в сапожники, когда передо мной, воспитанницей детского дома, были открыты все двери, — в это он тоже не верит?
— Наоборот, вот в это как раз он верит. Только время, говорит, другое было — романтическое, и мы, говорит, другими были — романтиками!
Почувствовав на себе озадаченный взгляд Алика, Таисия Андроновна обратилась к нему:
— Что? Не верится, что я была сапожником? А я была хорошим сапожником. Теперь, встречая девушку штукатура, каменщика, маляра или какой-нибудь другой мужской профессии, никто не удивляется. Кого, например, удивит, что у нас на обувной фабрике больше женщин, чем мужчин? А лет тридцать — тридцать пять назад? Казалось невероятным, чтобы девушка взяла и пошла в сапожники. Теперь мне самой кажется по меньшей мере диким — свивать дратву, выуживать изо рта деревянные гвоздики, но тогда мне представлялось, что я совершаю величайший переворот. И гордилась, вероятно, не меньше, чем комсомолки, впервые надевавшие шинель. Наши сверстники были романтиками на один манер, ваше поколение — романтики на другой манер. Вы можете нам кое в чем позавидовать, мы можем вам в чем-нибудь позавидовать, но в общем мы друг у друга в долгу не остались… Как скажешь, товарищ секретарь?