Прислушиваясь к разговору, который мастер вел с молодежью за столом, Алик обратился к Ане:
— У вас не работает такой — Борис Логунов?
— Борис Логунов? У нас в цеху такого нет. Может, на заводе… Тимофей Васильевич, — повернулась Аня к мастеру, — не знаете, у нас на заводе есть такой рабочий Борис Логунов? — Чуть задранный носик с широкими ноздрями придавал ее лицу, когда она говорила, особое обаяние.
— Дорогая моя Анюта, у нас на заводе работает больше пяти тысяч человек — разве можно всех знать? Но если нужно, нетрудно выяснить.
— Нет, нет, Тимофей Васильевич, в этом нет необходимости. — Алик произнес имя мастера так же нараспев, как и Аня.
Время от времени Алик бросал искоса взгляд на сидевшего рядом Павла и каждый раз диву давался — как можно так измениться! Совсем не тот Паша, что остановил его на углу и заманил в телефонную будку. Паша, который обычно ни минуты не мог усидеть спокойно, за целый вечер почти не выговорил ни слова, был стеснителен, рассеян. Алику несколько раз на лекциях пришлось сидеть возле Павла, и теперь его удивляло, что тот так внимательно прислушивается к разговору, ведущемуся за столом. Единственное, что Алик слышал от него за весь вечер, кажется, было: «Ну, не жалеешь, что пришел?» При этом он поднял на Алика свои серые задумчивые глаза, как бы желая спросить: «Ты заметил, что меня тут принимают как родного? Я горжусь этим».
Больше всего Алик удивлялся самому себе — он в этот вечер не раз ловил себя на том, что то и дело сравнивает отца Ани со своим. Тогда, на даче, его отец сказал Борису — пусть не думает, что он, Веньямин Сивер, родился в кителе с погонами полковника — ему хорошо знакома жара вагранки, у которой работал в крюковских вагонных мастерских до ухода на фронт против белых, он гордился и всегда будет гордиться тем, что происходит из рабочих и сам сызмальства был рабочим. Алика теперь особенно радовало, что находит много общего между отцом Ани и своим.
И между Аней и Шевой нашел он общее. Не будь Алик знаком с Шевой, он, возможно, согласился бы с Павлом, что Анюта самая красивая и самая лучшая в целом свете.
— Предлагаю тост.
— Ты уже говорил тост, Пашка, — вмешался обросший паренек с широким серебряным перстнем на пальце.
Алик нахмурился — голос обросшего паренька словно причинил ему физическую боль. Еще неприятнее было ему, что Павел дружит с таким, позволяет называть себя Пашкой. Алик даже подумал про себя — не затащил ли сюда паренька добродушный Павел, как затащил его, Алика. Он над этим так задумался, что почти не слышал тоста, произнесенного Павлом Иваненко, не заметил, как все вдруг оглянулись на него, на Алика. Он был за столом единственным, кто еще не догадался, что бывший студент с комсомольской путевкой, о котором говорил Павел, это он, Алик, и что парень, напутствуемый им в дальнюю дорогу, опять-таки он, Алик. Когда, наконец, до него дошло, что тост посвящен ему, было поздно перебивать. Павел уже провозгласил:
— Предлагаю выпить за романтика пятидесятых годов!
Когда утих звон рюмок и бокалов, снова послышался тонкий голос обросшего паренька:
— Ты, может, скажешь нам, Пашка, что такое — романтик пятидесятых годов? В чем состоит она — романтика пятидесятых годов? В том, чтобы прокатиться на целину или в тундру? Ну, в чем? Нет, Пашка, это — будничная романтика. Вот в гражданскую войну была романтика! Совершать революцию, сражаться — вот это, я понимаю, романтика! Африка — вот где теперь романтика.
— Молодой человек, вы когда-нибудь воевали?
— Сие не важно.
— Нет, сие важно, — мастер Тимофей Васильевич выдвинул шею из тесного жестко накрахмаленного воротничка, — очень важно, потому что я, например, был и под Москвой, и под Курском, и все-таки не скажу, что война — это романтика. Мы, молодой человек, понимаем романтику совсем иначе.