Выбрать главу

— Дайте электричество, — нетерпеливо сказал инженер.

Дали электричество.

— Дайте металл!

Дали металл.

— Дайте топливо! Дайте дороги! Дайте химию! Дайте все!

Дали все. Большая карта засветилась огнями. Инженер улыбнулся. Он разыскал в куче бумаг письмо от директора и начал негромко читать его.

Письмо краткое, торопливо написанное, откровенное, рассчитанное на понимание с полуслова.

В письме были поручения. Указывались, хотя и приблизительно, цифры. Давались, хотя и осторожно, сроки. Энергичные выражения. Подхлестывающие восклицания, вплоть до упоминания черта. И в конце письма — просьба позвонить по телефону, сообщить, как идет дело с поручениями.

Старый инженер волновался, когда читал письмо директора. Он пробовал скрыть волнение, довести до конца свое инженерское спокойствие. Щегольнуть хладнокровием человека техники. У него это плохо получилось. Года не те. Голос дрогнул…

Это могло прорваться, как слезы. Но в строке попался черт. Директор, бодрый и веселый, полный сил и уверенности в деле, вставлял в деловые письма энергичные выражения:

«Доработаемся до стольких-то (тысяч или миллионов лошадиных сил или киловатт?? — черт его знает) машинных рабов и пр. Если бы еще примерно карту России с центрами и кругами, или этого еще нельзя?»

Слушатели засмеялись.

Смех перешел в аплодисменты.

Аплодисменты — в долгую бурю восклицаний, новых аплодисментов. И все вместе перелилось в песню, в старый, но радостно звучащий боевой гимн.

Инженеру уже нечего было больше говорить. Он стоял в толпе среди всех, маленький, чистенький, седой; вытирал платком руки и смеялся, немножко растерянно, как смеются при большой и сложной радости, на дне которой осталось несколько капель старого горя.

Поручение выполняется, и очень хорошо, совсем как наказал директор. А директора нет.

Черт возьми, нет директора.

Нет директора, нет веселого и гневного директора, коренастого, крепкого, лысого, тоже маленького, как этот инженер. Маленького и — бесконечно большого.

Нет его, а ведь был! Стоял здесь, на этой же трибуне, точка в точку на этом самом месте, перед громадным колодцем залитого огнями театра, перед трехтысячным, чутко замершим полукругом слушателей.

Тогда съезд Советов назывался не Пятым Всесоюзным, а Восьмым Всероссийским. Назывался иначе, а вопросы, тревоги, цели были почти те же. О них говорил с того же места звонко и горячо наш директор:

— Сухаревка закрыта, но страшна не та Сухаревка, которая закрыта. Закрыта бывшая Сухаревка на Сухаревской площади, ее закрыть нетрудно. Страшна Сухаревка, которая живет в душе, в действиях каждого мелкого хозяина. Эту Сухаревку надо закрыть. Эта Сухаревка есть основа капитализма. Пока она есть, капиталисты в Россию могут вернуться и могут стать более сильными, чем мы. Это надо ясно осознать. Это должно быть главным побудителем в нашей работе и условием, меркой наших действительных успехов. Пока мы живем в мелкокрестьянской стране, для капитализма в России есть более прочная экономическая база, чем для коммунизма. Это необходимо запомнить. Каждый, внимательно наблюдавший за жизнью деревни в сравнении с жизнью города, знает, что мы корней капитализма не вырвали и фундамент, основу у внутреннего врага не подорвали. Он держится на мелком хозяйстве, и, чтобы подорвать его, есть одно средство — перевести хозяйство страны, в том числе и земледелие, на новую техническую базу, на техническую базу современного крупного производства. Такой базой является только электричество.

Тогда тоже на сцену Большого театра сверху спускалась громадная карта. На ней электрическими точками сверкали будущие станции, главнейшие опорные пункты ленинского плана электрификации. Сейчас на этих местах уже гудят не будущие, а настоящие гигантские турбины. Гудят и шлют потоки энергии громадным хозяйственным районам.

Новая карта, та, на которую указывал ленинский инженер, Глеб Максимилианович Кржижановский, эта карта не только электростанций. Здесь шахты, заводы, железные дороги, совхозы, нефтяные промыслы — все то самое крупное, чем рабочий класс обогатит свое хозяйство в ближайшие пять лет. Первая ленинская карта сияла самыми важными, основными огненно-белыми точками. Эта новая карта горит всеми цветами. Так пестра и многоцветна жизнь, творческая работа разбуженной Лениным страны.

На трибуне Всероссийских съездов будут впредь появляться не только политики и администраторы, но и инженеры, но и агрономы. Это начало самой счастливой эпохи, когда политики будет становиться все меньше и меньше, о политике будут говорить все реже и не так длинно, а больше будут говорить инженеры и агрономы.

Это предсказание и поручение сбывается не так быстро. Политика еще мало убывает из нашей жизни. Но грех жаловаться — инженеров не так плохо слушают на съездах Советов. Самого близкого Ленину инженера, того, кто сегодня отчитывался в выполнении ленинских задач, слушали совсем хорошо.

«А затем… мы наш, мы новый мир построим» — сегодня это звучит не как символ, не как обещание. Построим безусловно, и можно даже сказать — как и где. Вот здесь будет металлургия, здесь совхозы, а здесь Волго-Донской канал. Вот там новые рудники, а там — автомобильный завод.

Нет в мире такого телефона, по которому можно было бы позвонить нашему директору и сказать: поручение выполняется, идет хорошо! Нет самого директора. Но приказы его воплощаются в жизнь сотнями миллионов людей, неустанно и уверенно, как будто бы сам он, живой, понукает и смеется, сердится и одобряет. Выполняются приказы, черт возьми!

1929

Мертвая петля

Трудно было найти дорогу. Карта вся исчерчена, измазана пометками и стрелками. Встречные относятся к расспросам очень подозрительно; соблюдают военную тайну, не говорят. А один красноармеец — тот даже, видимо, вполне сознательно, показал дорогу в штаб, совравши, будто там и есть аэродром. Пусть этот голубчик на мотоциклете прогуляется в штаб, там разберут, кто он и что, зачем ему аэродром.

В результате — опоздание на двенадцать минут. Все машины уже поднялись в воздух и где-то вдалеке действуют. Только одна осталась на пустынном болотистом поле. Молодой летчик Смирдин терпеливо шагает кругом аппарата.

— Простите, задержал. Не сразу нашел аэродром.

— Ну, какой это аэродром. Просто площадка. Хорошо еще, такую нашли. Ведь кругом леса. Трудно будет устраиваться с авиационными базами на войне.

— Приступим?

— Так точно. Только, извиняюсь, у нас все кожаные куртки разобраны. Придется вам лететь в вашем френче. Сегодня не очень холодно.

— Ладно. А шлем?

— Да, и шлем! Ах ты, черт, нет ни одного лишнего шлема. Придется уж фуражку надеть козырьком назад, — я думаю, сойдет. Или, может быть, до другого раза отложить? Тогда все приготовили бы.

— Э, нет. Давайте садиться. Программа, как условились?

— Так точно. Несколько переворотов, затем три петли и, наконец, штопор. Давайте привязываться.

Никто не толпится около самолета, никто не пялится разинутым фотоаппаратом, никто не желает счастливого пути и не сыплет авиационными остротами, самыми убогими из всех острот. Никто в стотысячный раз не бормочет: «От хорошей жизни не полетишь», никто игриво не обещает: «Я вам помашу, только вы, наверно, меня сверху не узнаете». В пустом поле летчик Смирдин серьезно, как молитву, совершает простой и важный обряд привязывания. Кругом пояса — один раз и накрест, через плечи, — два раза. Все замыкается в одной не очень надежной застежке на груди.

— Попробуйте приподняться.

— Не могу.

— Еще раз, изо всех сил.

— И сейчас не могу.

— Значит, хорошо. Только не заденьте случайно застежку. Она отпирается разом, и тогда вы…

Он смеется и сам подвязывается на заднем сиденье. Как прекрасно сидеть здесь опять на боевом разведчике после душных, закрытых пассажирских самолетов! Их форма лжива. Они копируют земное обиталище человека: стены, пол, окна, потолок. По ним можно ходить, передвигаться, даже сидеть в уборной. Это надуманно и комически условно, как быт дрессированных мышей в клетке, которую шарманщик, раскачивая, носит по дворам.