Выбрать главу

Мы прощаемся. Гельц деловито, практически нагружает своими текущими мелкими заботами. У него всегда есть тучи этих забот — не о себе, а о соседях по тюрьме, о политических и об уголовных. Со всеми он ухитряется как-то держать связь, обо всех печься, писать по их делам письма, оказывать большую помощь, делать маленькие дружеские сюрпризы.

— Тут сидит уже шесть лет один несчастный чертяка. Его закатили на восемь лет за соучастие в ограблении поезда. Я убежден, что это — не профессиональный преступник. У него нет ни адвоката, ни родных, ни одного человека во всем мире, кто подумал бы о нем. Он еще ни разу ни от кого не получал никаких передач. У меня очень большая просьба — нельзя ли послать этому фрукту хоть какой-нибудь пакетик? Только, пожалуйста, безыменный, не то он догадается, что это мои штуки. И затем, если можно — непременно вложите туда какую-нибудь брошюрку по птицеводству. У парня болезненный интерес к разным птичкам!

— До свидания…

— Да, я надеюсь, что мы увидимся. Говорят, меня хотят амнистировать, чтобы избежать скандального пересмотра процесса, который должен же когда-нибудь состояться. Я склонен верить в возможность такого маневра, это похоже на правду. Если я выйду,

— я сначала поработаю с полгода в организациях, в ячейках, освоюсь с живой жизнью и тогда, уже «осмысленным человеком», а не свежим арестантом, приеду к вам. Иначе не будет никакой пользы…

Господин директор наблюдает, как двое мужчин троекратно целуются, жмут друг другу руки, уходя, долго, слишком долго, смотрят друг на друга. Это не запрещено между близкими родственниками. А эти? Они — не родственники, но, видимо, чем-то очень близкие. Надо будет для следующего раза справиться в циркулярах.

В тюрьме уже знают. Когда повторно звенят замки и решетки, выпроваживая редкого гостя, молодой звонкий голос откуда-то издалека, из пятого этажа камер, доносит долго, протяжно, до конца легких:

— Да здравствует Москва!

1927

На желтом бастионе

Я был в маленькой стране Боснии, о которой у нас ничего не знают. Рядом с Боснией пролегает Г ерцоговина, в честь которой у нас выпущены дорогие, но неважные папиросы «Герцоговина Флор». О Боснии у нас нечего прочесть даже на папиросных коробках. Трудно заниматься географией на ходу; но если взять наш Дагестан, перенести его в сухие астраханские пески и приправить крымской пестротой, получится нечто вроде образа Боснии.

Город Сараево, столица Боснии, запрятан в долине речки Милячки, у подошвы высоких гор. В нем пять гостиниц, сотня хороших автомобилей, полсотни церквей и мечетей, несколько табачных и ковровых фабрик, кожевенный завод, музей, трехсотлетний публичный дом и такого же возраста тюрьма.

Сараевские жители делятся на три почти равные части. Одна разместилась на нижних, чистеньких и довольно европейских улицах у реки, носит белые штаны, затейливые галстуки, офицерские погоны, заседает в канцеляриях, взимает налоги с крестьян, долго и продуманно отдыхает на верандах ресторанов, танцует в садиках перед гостиницами. Другая — выгибает позвоночники у ткацких ковровых станков, слепит глаза в кружевных мастерских, забивает легкие табачной пылью на сигарных фабриках, выстаивает с утра до ночи у огромных чанов с кожами, тяжело опершись руками в вонючую дубильную жижу. Третья часть не сидит и не стоит, молча слоняется от дома к дому, протягивая каждому встречному руку за милостыней, облепляя назойливыми хнычущими роями каждого приезжего, разрывая грязными ногтями мусорные кучи в поисках необглоданной кости, пустой консервной банки с остатками застывшего жира.

Чиновники, рабочие и нищие — их вместе семьдесят тысяч в Сараеве, — и город дремлет, расплавляемый невыносимым октябрьским солнцем, и жизнь остановилась, и не о чем загадывать вперед. Кто поверит, что здесь, в этом затерянном балканском городке, раздался первый выстрел мировой войны? Ведь именно здесь были убиты австро-венгерский наследник престола и его жена, здесь упали первые два высокопоставленных трупа, перекрытых пирамидой из десяти миллионов мертвецов «великой» мировой войны!

Немного дней прошло, и я уже хотел покинуть крохотную боснийскую столицу, жалкий городок, имя которого написано на первой странице отвратительной окровавленной книги, когда ко мне пришли некоторые люди и тихо сказали странные слова:

— Пойдем слушать Ленина. Сегодня вечером, на мосту, под правым платаном.

В указанный час под ветвями платана сидел босой оборванный мальчуган и смотрел на гладь реки, мучительно ковыряя коричневым пальцем в дебрях носа. Он лениво оглядел меня и не торопясь поднялся. Я пошел за ним издали, миновал ленивое оживление нарядных улочек центра и долгим кружным путем стал взбираться на гору, к средневековым хибаркам, мимо старых, хмуро заколоченных турецких домов.

Шли долго, вскарабкались в крутые переулки Желтого Бастиона, и наконец маленький голодранец нырнул в открытое, без двери, отверстие снежно выбеленного домика. Над входом свисала зеленая ветка — всесветный простейший знак трактира, харчевни, странноприимного дома.

Переступив порог, я отшатнулся, предположив ловушку. Посредине харчевни сидел ражий королевский офицер. Кругом него шевелилась непонятного вида шпана. Военный смотрел в упор и что-то орал.

Ноги уже сами, без команды, делали кругом-марш, но вдруг издали мелькнул прежний мальчуган. Он стоял у второй дыры, заменявшей вход во внутренний двор, и, пригласительно склонив голову набок, тихо улыбался. Тут же попались в глаза расстегнутый воротник офицера, невидящий, бессмысленный его взгляд и недвусмысленная багровость рожи. Доблестный слуга короля Александра был несомненно пьян. Я осторожно прошагал во двор. И, приподняв дырявую циновку, очутился в сараевском институте Ленина.

Около пятнадцати человек сидело частью на скамье, частью на глинобитном полу, поджав под себя ноги, вокруг худого черного парня в саржевой блузе, подпоясанной гимназическим кушаком с медной пряжкой. Люди, одетые так грубо и бедно, как можно одеваться только на Балканах, сидели молча, подпирая небритые подбородки желтыми, изъеденными кислотой и исколотыми пальцами и неспокойно шевеля жесткими черными усами. Парень в ученической блузе читал из маленькой рукописной тетради, конспиративно обернутой в газетную бумагу. Читал тихо, очень медленно, почти после каждой фразы подымая голову на слушателей.

Понимать по-сербски русскому очень легко, по-босняцки — очень трудно. К тому же я опоздал. Но, вдоволь насмотревшись на строгие лица слушавших рабочих, на гладкие стены низенькой комнатенки и на загорелые подошвы уснувшего мальчишки, подчинился медленному ритму чтения, стал сопоставлять каждое слово, пытаясь понять, чья и о чем идет речь.

Пробежало несколько знакомых терминов, замерцали какие-то отдельные, сближающиеся в сознании точки… Волки… инженер… станция «Социальная революция»… Пропагандист прочел по-немецки слова «alle aussteigen» — «всем выходить»… и почти сейчас же, совсем явственно, по-русски — «Тит Титыч». Остановился — видимо, сам не будучи в силах объяснить непонятное выражение.

Ну да! Разговор Ленина с буржуазным инженером накануне июльских дней. Инженер готов был признать социальную революцию, если бы «история подвела к ней так же мирно и спокойно, гладко и аккуратно, как подходит к станции немецкий курьерский поезд. Чинный кондуктор, открывая дверцы вагона, провозглашает: «Станция «Социальная революция», «alle aussteigen» (всем выходить). Тогда почему бы не перейти с положения инженера при Тит Титыче на положение инженера при рабочих организациях».

Ленин! «Удержат ли большевики государственную власть!» Вторая часть брошюры. Здесь слушают брошюру Ленина о захвате власти…

Юноша читал долго, потом сделали перерыв. Начали обсуждать, спорить. Никогда не видел ничего подобного. Спорили тихо, охриплым шепотом, жадно, я бы даже сказал — хищно. Парень с тетрадкой и все присутствующие, кроме двух, были на одной стороне. Остальные два доказывали что-то другое. Сгущенность и накал спора были так сильны, будто речь шла не о захвате и удержании власти вообще и даже в частности в Боснии: по жестам, по страсти и напряжению разговора мерещилось, что решается судьба пьяного офицера в соседней мазанке: сейчас же задушить или подождать часок?