Чтец, доказывая правоту слов, все время возвращался к тетрадке, повторял отдельные слова, перечитывал заново. Но вдруг, дойдя до высшей точки возбуждения, остановился и с коротким возгласом резко ткнул пальцем прямо в меня.
Вся комната застыла. Долго, немного испуганно смотрели, слышно было тяжелое дыхание дюжины широких рабочих грудей. И потом… начался двухчасовой допрос меня через юношу — действительно ли удержали большевики государственную власть.
Было уже совсем поздно, когда начал спадать всклокоченный пламень вопросов и расспросов. За стеной буянил офицер. Трактирные попрошайки пели для него под зурну сначала королевский гимн «Бога молим за Карагеоргиевичей», потом плясовую «Кажи, Лено, кого волишь». Слушатели начали осторожно расходиться. Юноша с книжкой долго провожал меня через черную балканскую мглу.
Долгожданный юнец! Его старший собрат, сараевский гимназист Гаврила Принцип, тринадцать лет назад выстрелом в грудь эрцгерцога Фердинанда попробовал освободить от австрийского ига маленькую Боснию. Он добился только вечной каторги для себя; выстрел его пригодился как сигнал к величайшей всемирной резне. Этот второй сараевский гимназист не пожнет мировой славы Принципа, не добивается ее. Но его, рядового коммунистического агитатора, дело будет плодотворнее. Маленькая тетрадь, переведенная с русского, укажет путь к освобождению Боснии. Не старый император Франц-Иосиф и не молодой король Александр дадут сараевским беднякам настоящую жизнь…
По всей земле, за далекими морями, всюду, где только бьется в тисках угнетения несокрушимая человеческая воля, — всюду втихомолку в лачугах, в подпольных норах, за спиной у телохранителей капитализма растущим грозным шепотом занимаются бесчисленные ленинские институты, всюду предвещающе шелестят нелегальные рукописные потайные, неискоренимые ленинские тетрадки.
1927
Листок из календаря
Тридцать первого июля в кафе «Дю Круассан» на рю Монмартр, как всегда, подают лимонад. Не бутылками, по-московски, а в сыром виде, по-парижски. Надо самому выдавить свежую половинку лимона, самому набросать в стакан толченого льду, засыпать кислую смесь сахарным песком и залить содовой водой из сифончика.
В кафе «Дю Круассан» продают также французские сандвичи — черствоватый батончик, скупо проложенный ветчиной.
И четвертушки «Перье» — парижский нарзан.
И сигары — их можно обрезать, закурить о газовый рожок тут же, у мокрого мраморного прилавка, в толчее торопливых посетителей, забегающих на минутку сюда, в одну из десятков тысяч закусочных второго разряда, натыканных через каждые пять домов пятимиллионного Парижа.
Высокий плечистый старик тоже торопился. По пути сюда он наискось перешел улицу, не переставая оживленно и сумрачно говорить с двумя спутниками. Здесь, присев за столик в ожидании сандвичей и кофе, он, нагнувшись над столиком, громким шепотом разъяснял своим друзьям начатую в дороге мысль.
Гарсон в синем фартуке еще не взрезал булочки, еще не взялся рукой за большой коричневый кофейник. Два оглушающих выстрела разодрали тихую суету маленького кафе. В дыму не видно было, откуда и в кого стреляют. Но старик, подняв вверх голову, стал тяжело оседать со стула, пока не застрял мертво, упершись широкой грудью о мраморное ребро столика…
И гарсон и его хозяин совершенно спокойны. Они работают быстро, четко, как на теннисном матче. Не глядя, хватают ломтики ветчины, метко разбрасывают по чашкам кусочки сахара, со звоном выкладывают медную сдачу на блюдечко перед кассой.
— Стакан молока? Один момент, мосье! Сигару? Один момент, мосье! Вот стакан молока, мосье! Один лимонад и два оранжада? Один момент, мосье! Вот сигары — эти полегче, а эти покрепче. Вам полегче? Четыре франка, мосье! За стакан молока — два франка, мосье! Мерси, мосье! Мерси, мосье, до свидания! Еще лимонаду — один момент, мосье! Получить за сигару — мерси, мосье! Машинка и огонь — направо, мосье! Сандвич с сыром — один момент, мосье!..
Грохот выстрелов в кафе «Дю Круассан» заглох, и дым рассеялся. Довольно времени прошло. Ведь это ровно пятнадцать лет назад, в среду тридцать первого июля, Жан Жорес, не спавший несколько суток, изнемогший от беспрерывного напряжения голоса, мыслей, чувств, вышел из редакции «Юманите» сюда, в «Дю Круассан», подкрепиться перед вечерними митингами. И здесь, через окно, настигла его широкую грудь пуля «молодого человека Вилена», первая пуля мировой войны.
Если зайти в «Дю Круассан» в тихий час, хозяин и гарсон охотно покажут, как сидел мосье Жорес, и как примостился у окна убийца, и через какую дверь кинулся за полицией тогдашний гарсон. Но сейчас им не до того. Широкая человеческая река подымается вверх по рю Монмартр, ее ручейки затопляют маленькую закусочную. Надо торговать, побольше торговать, не отвлекаться всякими древностями — здесь в конце концов не Собор Парижской богоматери!
Те, кто торгует, вообще не склонны вспоминать о среде 31 июля и о четверге 1 августа. Нет ничего менее выгодного для торговли, чем неприятные эти даты, эти воспоминания. Можно, правда, торговать и великими мемориями «великой» войны. Во Дворце инвалидов показывают спальный вагон, в котором маршал Фош подписал перемирие с немцами, и старые такси, те, что были в последнюю минуту реквизированы для обороны Парижа. Но это перестало интересовать даже братьев союзников, американцев и англичан, тех, кто приезжает сбросить лишний золотой жир в истомно распростершемся Париже.
Центр города — площадь Оперы, улица Мира, Елисейские поля, Монмартр — он совсем превратился в англо-американский сеттльмент, словно где-нибудь в Шанхае. Дом за домом, непрерывной чередой идут вывески лондонских и нью-йоркских фирм, агентств, банков, гостиниц. На французских магазинах всюду угодливые надписи: «Говорят по-английски». Меню в ресторанах изложены на обоих языках. Многие блюда переименованы на английский лад. Во французских театрах пьесы и обозрения прошпигованы английскими песенками, остротами, отдельными выражениями, чтобы гость понял, усмехнулся, кивнул головой.
Париж, старая красавица с крашеными волосами, со вставными зубами, с накладными бедрами, в демонстративном порыве страсти раскрывает объятья, предлагает все свои прелести этим милым, чудесным джентльменам из Чикаго и Ливерпуля. Охотно откликается на новое имя: вместо легкого «Пари» — скрипящее «Пэрыз».
Сюда, сюда, в Версальский дворец, на Эйфелеву башню, к гробнице Наполеона! Сюда, к ювелирам улицы Мира, к портным на Больших бульварах, к автомобильным и парфюмерным магазинам на Елисейских полях. Сюда, в роскошные рестораны и дансинги, в знаменитейшие публичные дома, на те самые кровати, где забавлялись английские и испанские короли, где показывают тридцать два способа любовных упражнений! А если угодно — в революционную тюрьму Консьержери, к подлинным реликвиям Марата и Робеспьера в музее Карнавалэ, на мост, сделанный из камней разрушенной Бастилии, в кабачок «Красного террора»! А если угодно — в Латинский квартал, к седовласым профессорам Сорбонны, в высокоаристократические лицеи, школы, пансионы! Всюду говорят по-английски. Всюду принимают в уплату фунты! И доллары! И доллары! По курсу, без всяких урезок!
Сюда, сюда! Но с джентльменами что-то стряслось. Об этом в величайшей тревоге пишет французская печать.
Река богатого туризма повернула русло. Мясоторговцы из Огайо и фабриканты перочинных ножей из Бирмингема, быстро топая тяжелыми башмаками мимо высокопочтенных кабаков и блудливых академий, решительно направляются — куда? В Берлин! К немцам! К бывшим неприятелям!
Да, в Германию. В этом году немцы развили в Америке и Англии бешеную пропаганду. Они волокут туристов за фалды к себе. На Рейн. В Гарцские леса, в Шварцвальд. В Исполиновы горы. И даже на Ваннзее — маленькую озерную лужу под самым Берлином, которую за один год превратили в изумительный курорт.
Те же развлечения, что в Париже, но тише, удобнее и дешевле. Это тоже очень важно — сейчас из Англии и Америки потянулся турист-середняк с ограниченными суммами в кошельке, он хочет не слепо, как икру, метать деньги. Он рассчитывает получить красивые пейзажи, вино и женщин за плату умеренную и, во всяком случае, строго таксированную.