В Париже очень нервничают. Поток долларов, хлеставший в парижские кабаки, был важнейшим подспорьем бюджета — как обойтись без него? А тут еще встречные счета. Мясные и перочинные короли вздумали не платить, а получать с прекрасной Франции!
Палата депутатов плохо освещена. Это — манера всех старых парламентов. В полусумраке труднее разглядеть лица фракционных хитрецов, легче завираться и изворачиваться, и все вместе кажется более торжественным и солидным.
Сегодня здесь сумерки особенно сгустились. Прямо не верится, что за стеной — светлый, жаркий летний день. В палате витает осеннее ненастье, дождливое раздражение. Нехотя и равнодушно выстраиваются в две шпалеры расшитые галунами служители. Из передней — дробь барабанов; председатель палаты, во фраке, раскачиваясь животом, проходит между шпалерами в президиум — как дрессировщик лошадей в добропорядочном цирке. Не глядя на него, депутаты со злыми лицами взбираются по амфитеатру.
Пуанкаре[9] выдумал новый трюк. Он решил взять палату измором. Шесть дней длился доклад о соглашении Меллон-Беранже! Шесть дней бубнил первый чиновник Франции, моросил цифрами, сводками, диаграммами. Пилил, точил, сверлил, все доказывал, что Америке нужно заплатить по военным долгам. И только сегодня иссохшие от ожидания, записавшиеся еще в прошлую пятницу ораторы будут вымещать свое раздражение.
Но странно — самого виновника торжества нет в зале. Говорят, устал после исполинского своего доклада и будет только к вечеру. Депутат центра Рейбель, обидевшись, что его тщательно приготовленная речь не дойдет до ушей премьера, язвительно негодует по поводу отсутствия Пуанкаре в столь важный день. Правые подымают неистовый крик — кто смеет заподозрить премьера!..
Один за другим выступают патентованные златоусты послевоенной Франции. Толстый Эррио, беспрерывно вытираясь платком, стыдит Америку за требование от Франции денег. Разве Америка проливала кровь?! Ее золото было ее оружием! Пока американцы платили, реки Европы были красны от французской крови!
Министр финансов Шерон нервно уговаривает палату ратифицировать соглашение без всяких оговорок. Лучше уступить сейчас, это будет стоить дешевле, иначе придется платить долги полностью.
Его слушают с раздражением. Новое дело — американцы возьмут во Франции сто десять миллиардов франков и будут прокучивать их на Курфюрстендамме в Берлине! Еще чего!
А Пуанкаре все нет. Биржа, самый чувствительный термометр Парижа, уже ответила на три часа отсутствия премьера резким понижением.
Грумбах, социалист из Эльзаса, вызывает наружу давно созревшую в палате истерику. Едва срываются его первые слова о необходимости очищения Рейнской области, в зале подымается невероятный кавардак. Жирный мужчина с черными фельдфебельскими усами срывается с правой скамьи, он бежит к трибуне и грозит кулаками.
— Вы немец! Вы немец, а не француз! Вы всю войну просидели в Швейцарии! Молчите… н-немец!
Социалисты что-то орут от себя. Правые стучат пюпитрами. Багровый председатель, орошая манишку крупно-зернистым потом, звонит во все звонки, молотит линейкой по столу. Двадцать минут бушует коллективный припадок отвратительно беснующихся, запревших от жары, пожилых лысых людей.
Уже полуденные газеты белеют в руках. Оказывается, Пуанкаре серьезно заболел и не будет в палате во все время прений. Возможно даже, что… Ну да. Вот и Бриан[10]. Тише!
Он медленно плывет между скамей — старый, обрюзглый и не очень серьезный на вид, с густой шевелюрой длинных, актерски уложенных волос. Весь вид благодушный, потертый, слегка лоснящийся, как у старых биллиардистов, вечных карточных игроков. Тяжело садится в кресло и лениво, не слушая, чему-то улыбаясь кончиками рта, смотрит на безумствующего оратора.
И сразу — в парламенте общий короткий вздох раздумья и стихийный выдох сенсации.
Толстяк Эррио с минуту смотрит расширенными глазами на неопрятную шевелюру Бриана, затем, вздрогнув, быстро подымается.
За ним уже, по маленькому знаку локтем, спешат в курилку другие радикал-социалисты.
Правые тоже начинают тихонько кудахтать, совершенно перестав обращать внимание на оратора.
Дело ясно. Старик сильно занемог или по другой причине, но несомненно покидает министерство.
На горизонте новый кабинет, новые комбинации, портфели, сделки, новая игра.
Надо сейчас же класть ставки на парламентский зеленый стол, надо скорее действовать. Пока публика на хорах и прикованный к креслу председатель существуют вместе с оратором в плоскости вчерашнего дня, палату уже лихорадит новым, будущим, но в эту минуту смутно рождающимся правительством.
Кто же будет премьером?!
Тардье?!
Эррио?! Барту?! Кайо?!
Нет, скорее всего опять и опять этот грузно осевший в переднем ряду человек с обветшалыми актерскими кудрями. После Пуанкаре — всегда его очередь.
В этих случаях остряки палаты вспоминают старое, уже четверть века повторяемое сопоставление:
— Пуанкаре знает все и не понимает ничего. Бриан не знает ничего и понимает все.
Смысл этого афоризма на практике гораздо мельче и проще. Старые Аристид и Раймон не противоречат, а дополняют друг друга. Смотря по погоде во главе аппарата Третьей республики бывает нужен то сухой, жесткий бюрократ с твердой административной рукой, то продувной ловкий адвокат, заговаривающий зубы недовольным. Если у депутатов и чиновников затекли ноги стоять навытяжку, французский Победоносцев, чтобы не уронить своего амплуа, отходит в сторону, и вместо него французский Витте командует: «Вольно, оправиться». Никому при этом не дозволено сойти с места, разбить шеренгу. Никогда еще правительство Бриана не распускало вожжи настолько, чтобы их трудно было собрать правительству Пуанкаре.
Но кого возьмет к себе в кабинет завтрашний премьер Бриан?
Неужели не будет никакой перетасовки?
Неужели нельзя вырвать хотя бы несколько портфелей?
Подумать надо! Подумать и пошептаться. Кучки депутатов озабоченно кудахчут по всем закоулкам палаты.
Но опытные правительственные деляги уже пустили свои встречные мины на парламентский базар. В разгар общего гомона министр юстиции Барту подымается на трибуну и оглашает декрет о роспуске палаты на каникулы. Как! Что?! На каникулах формировать кабинет? Предоставить Бриану смастерить себе правительство, какое ему нравится? Ведь это же издевательство! Галдеж и толкотня усиливаются. Говоруны и интриганы остаются в зале обсуждать положение.
У всякого французского правительства, — будь оно Пуанкаре или Бриана, все равно, — есть приятное обыкновение сажать на время каникул депутатов-коммунистов. Нет сомнения, что так будет и сейчас. Особенно сейчас! Ведь через два дня рабочие Парижа
выйдут, как и во всем мире, на улицу напомнить о чудовищной резне, сигналом к которой сверкнули выстрелы 31 июля в ресторанчике «Дю Круассан».
Кашен, выйдя за ограду палаты, прищуривается в обе стороны — нет, полицейского караула и знакомого закрытого грузовичка не видно.
— Значит, завтра!
Сухого, зловещего «Пуанкаре-войну» сменил лоснящийся, улыбчивый «Бриан-мир». Полицейские знали, что ничего не случилось. Они наступали, как было условлено, на рабочие демонстрации, били резиновыми палками по головам и сотнями тащили их за решетку. Это была очень трудная и очень неприятная возня. Нельзя было назвать это большим удовольствием. Но вечером ждала приятная награда.
Вечером 1 августа в большом дворце Трокадеро для полицейских, участвовавших днем в борьбе с коммунистическими демонстрациями, был дан большой парадный обед на две тысячи персон. На обеде присутствовал с самого начала префект полиции мосье Киап. Газеты сообщали также меню обеда, указывая, что он был вполне приспособлен для здорового желудка полицейских героев, натрудившихся за столь хлопотливый «красный день». На первое был подан суп с мясом, на второе — холодная рыба с майонезом, на третье — тарталетки и сыр. Кроме того, каждый полицейский получил по бутылке пива и по пять папирос. К концу обеда прибыл Тардье, министр внутренних дел нового кабинета Бриана.