Выбрать главу

И снова Казанова прокашлялся, прежде чем заговорить.

— Ежели вы так гонитесь за неприятными чувствами, откуда же взяться гармоническому звучанию? В вас слишком много мрачных бездн, чтобы ваша внутренняя сущность могла примириться с бытием. Да знай я об этом раньше, вам не следовало бы открывать рта.

— Вы уверены? — насмешливо спросил Моцарт.

— Я не возлагаю вину исключительно на вас, — отвечал Казанова с отеческими нотками в голосе. — Вероятно, это знамение времени. Вот уже тридцать лет я наблюдаю, как почва под ногами у людей мало-помалу теряет устойчивость, если придерживаться исторической точности — с того года, когда земля содрогнулась в символическом возмущении, — я говорю о несчастье Лиссабона. Вы слишком молоды и не можете этого помнить. С тех самых пор покоя нет. Гармония, столь приятно озарявшая дни моей молодости, ушла из мира. Все стало не таким, как прежде. А что виной, неуемный ли скептицизм философов или вовсе высшая, скрытая от нас сила, — нам не дано знать. И наконец, как можно и впредь веровать в божественное мироустройство, когда даже наиболее устойчивое утратило свою незыблемость и тем самым подверглось сомнению?

— Ваш анализ чрезвычайно остроумен, господин Казанова, — сказал Моцарт. — Но мне от этого не легче. Не думайте, шевалье, будто я настолько глуп, что ищу средство против своей незадачливости. Где я мог бы найти его?..

— В бессмертном! — поучал его Казанова. — В тех чистых сферах, которые возвышают земное! Неужели вам это не понятно? Где еще вы могли бы найти облегчение? Говоря без обиняков: принять «Фигаро» за безобидный фарс, за озорную прихоть художника — это еще куда ни шло, здесь не мудрено проявить снисходительность. Зато ваш «Дон-Жуан»! Допустимо ли делать столь земное и плотское предметом своего искусства? Кстати, поверьте слову, я отнюдь не в ажитации, хотя мне доподлинно известно, о ком идет речь в этой комедии.

Моцарт, ничего иного не ожидавший, поторопился возразить:

— Вы, верно, хотите пристыдить меня, коли так низко обо мне думаете? — спросил он. — Хотя ни да Понте, ни мне и во сне не снилось…

Старец не дал ему договорить.

— Даже если считать чистой случайностью, что меня именно сейчас пригласили в Прагу — я не говорю уже о предательских намеках Бондини…

— А если я всем для меня святым поклянусь, что… — пытался вставить Моцарт, но Казанова продолжал:

— Нет, нет, не клянитесь, — и в порыве великодушия: — Я абстрагируюсь! Я принципиально абстрагируюсь, дабы не иметь в виду ничего, кроме самодовлеющего гения искусства! Для меня важно ядро, а не оболочка! Будь это другая, столь же неаппетитная материя, в моих глазах осквернение осталось бы осквернением, ибо искусство есть святыня.

— «Дон-Жуан», — тихо промолвил Моцарт. — …Но почему, собственно, вы проклинаете его прежде, чем услышали? Вы непременно сменили бы гнев на милость, если бы вам довелось узнать, что в нем сокрыта моя собственная тайна, которая — откройся она вам — не настроила бы вас против меня, несмотря на все ваше предубеждение.

— Какая же? — недоверчиво спросил Казанова.

— Прядется подождать до завтра, если вы окажете мне честь почтить премьеру своим присутствием.

— Ну, признайтесь же, дорогой Моцарт, я не буду на вас в обиде.

Но Моцарт безмолвствовал. Они замедлили шаги, потому что подошли уже очень близко ко дворцу графа Туна.

— А если бы я сам угадал? — спросил внезапно старец с легкой дрожью в голосе и, поскольку Моцарт продолжал хранить молчание, предположил: — Сострадание?

Моцарт покачал головой, потом вдруг рассмеялся и, сам того не желая, выпалил:

— Как забавно, что вы отнесли его на свой счет! Даю слово, об этом нет и речи!

— Что же тогда? — брюзгливо спросил Казанова. — Я, к сожалению, привык, что на мой счет прохаживаются все, кому не лень.

— Ради бога, господин Казанова, нет и еще раз нет! — Моцарт почувствовал себя глубоко задетым. — Вам все дело представляется в совершенно ложном свете.

— А тайна?

— В том… — Моцарт замялся, подыскивая слова, но не нашел и только пожал плечами. Казанова долго глядел на него.

— Вы сами? — спросил он равнодушно.

— Ах, наше постылое бытие, — наконец разомкнул уста Моцарт, — такое отталкивающее… такое прекрасное.

Старец в изумлении поднял брови.