И Виктор Шамай снова вытирает потный лоб. «Окопы вырыты. А чего проще — вон лопаты лежат, взять их да опять забросать землей, а после посмеяться и доложить начальству, что солдаты, мол, просто так, от нечего делать копали. А чтобы офицеры поверили, завтра опять выкопать и снова засыпать. Вот так и играть, да еще объяснить командирам, что за такой работой забыть можно и про фронт и про войну. Отчего бы и не поверить? Поверят! Обзовут дураками, но поверят. А когда офицеры не ругаются? Может, и вправду попытаться? Придется, может, объяснить ребятам, что это, мол, был дурной сон, просто дурной сон и больше ничего. Сказать, что теперь мы проснулись и нужно вести себя так, как подобает людям, которые как следует выспались, а не продирают глаза спросонок. Это будет нам куда как выгодно, потому что можно успеть получить письмо из дому еще сегодня, можно и подождать недельку-другую, а то и побольше. Тогда у моей жены пособие не отберут, ведь это чистые денежки в дом, они всегда пригодятся. Эх, и жалко мне, что не был я, когда ребята сговаривались. Сказал бы я им все это, и никто не стал бы тогда окопы эти рыть. Лукан остался бы ни при чем. А кто виноват, что меня там не было? Я сам? Как бы не так! Все Чилина! Зачем он меня в город посылал? Зато выпивка была, какой свет не видел, сам господь бог лучше бы не придумал. И я жив остался! Жив и смерти не побоялся.
Как же это вышло? Я оттого и пил, что смерти боялся, и в то же время меньше всего думал о ней. Не знаю, не знаю. «Лошадиный батька» меня в город послал. Город тот далеко, двадцать часов мы туда ехали, на шести повозках, и вернулись сегодня ночью, часа в три. Я лошадей выпряг и в блиндаж пошел — разбудить Яно. «Встань, Яно! Встань и ни о чем не спрашивай, приведи-ка ко мне наших. Жду всех у своей повозки». Яно встал и тут же пошел, куда надо. Он из нашей деревни, и еще двое — из соседней. Я к повозке вернулся, взобрался на нее и попоной прикрылся. «Что тебе надо?» — спросили ребята, когда пришли. Я так и знал, что они придут. «Сейчас увидите. Да одеяла захватите, здесь холодно». Они ушли, ни о чем спрашивать не стали. Потом вернулись, уселись на возу, в одеяла закутались, Я еще им сказал: «Хорошенько закутайтесь, холодно». — «Вот мы», — сказали они, и тут часовой вмешался. «А я и забыл про часового!» — сказал я. «Вы что тут делаете? Почему не спите?» — «Да мы просто так, мы все из одной деревни, — говорю, а потом жалко мне его стало, я возьми да и позови его: — Присядь и ты с нами и послушай».
Мы чуточку этак потеснились, и всем местечко нашлось. Он был не из нашей деревни, и даже не из соседней, но тоже солдат, как и мы. Обыкновенный солдат, это самое главное. «Я в городе побывал. Знаете ведь?» — «Знаем». — «Я водки привез. Литра три. Цельную бутыль! Вот она!» Сперва я по бутылке рукой похлопал, потом поднял ее. Сухая лоза, которой бутыль оплетена была, зашуршала. Поболтал я ее немного, и в ней этак приятно забулькало. Все это слышали. Я поставил бутыль на землю, потрогал ее руками, и тут Яно, которого я раньше всех разбудил, спрашивает: «Три?» — «Три». — «А нас пятеро. Сперва было четверо». Понял я, о чем он подумал. А Яно эдак сердито продолжает: «Если бы нас четверо было, на каждого почти по литру пришлось бы». Я хорошо понимал Яно. Он не пьяница. Не то чтобы он совсем не пил… Этого не скажешь, нет. Не каждый день, а случалось выпивал и даже мертвецки иной раз напивался. Кишки чтоб, значит, прочистились. И, по-моему, неплохо это, кишки-то прочищать. И часовой понял, что речь о нем идет. И потому молчал. А прогнать его из компании — такое и для Яно противно было. А мне? Как же можно человека выгнать? Знай Яно то, что было известно мне, ничего бы он не стал говорить. Но я махнул на все рукой — пускай себе говорит.
Наконец все стихло, и долго все молчали. Потом я начал: «Стянул я эту бутыль на складе немецком, где мы провиант получали. И был там один в гражданской одежде русский. Увидел он меня, отвернулся, будто не видит ничего. Погрузились мы, сел я на воз. Мы нашего каптера еще ждали, тот доставал что-то, он вечно что-нибудь достает. Русский-то и подходит ко мне, спрашивает, знаю ли я, что взял». На этом самом месте запнулся я. Вдруг в голову мне пришло ничего дружкам моим и часовому не говорить, да не смог я промолчать, тяжкий грех это был бы, смертный грех, нельзя такой на душу брать. И тут я без утайки выложил, как дело было. Но и прибавлять ничего не стал. Да и что прибавлять-то? О русском, что ли? Этот русский сказал мне, будто никому неизвестно, что в этих бутылках находится — яд ли, водка ли, древесный ли спирт или обыкновенный, какой все пьют. Полон склад этого добра, и лишь поезда ждут в Германию отправить, пускай там сами разбираются. И отобрали этот спирт у разных людей из местных, и тут же их расстреляли, потому как немецкой солдатни много от этой выпивки жизни лишилось, полно кладбище набралось. И яд тот от настоящего спирта отличить невозможно, и вкус, и цвет — все как надо быть. И спирт этот люди продавали бутылками, по триста марок за литр брали. И хорошим спиртом они торговали, и яд, однако, примешивали. И русский еще сказал мне, что, будь я немцем, ни слова бы он не проронил. Вот как он мне сказал. А после того делся куда-то: наш каптер пришел и давай на него орать что есть мочи. Каптер всех нас созвал, предупреждать принялся, что, мол, у нас есть еще час времени, но чтоб мы не смели спирт покупать. И чтоб пить ничего не вздумали, потому как спирт древесный, ядовитый и много немецких солдат от него на тот свет отправились, — вот как, мол, русские партизаны с немцами расправляются. Стал он меня спрашивать, чего этому русскому от меня понадобилось. Тут я объяснил, что это был человек со склада, ну каптер и отстал. А еще каптер рассказал нам, какая это страшная отрава. Выпьешь, говорит, двести граммов — ослепнешь, а пол-литра кишки все напрочь выест, и через два часа с жизнью прощайся. Вот и все.