— Это торжественный день! Весь мир радуется, а я больше всех, потому что я немец. И Германия когда-нибудь свободно вздохнет.
— Ну, товарищ, какой же ты немец? — Минат встал и подошел к столу. — Ты старый коммунист и хороший человек, насколько я тебя знаю. Разве ты немец? Что ты такое мелешь?
Крамер удивился. Он вытаращил глаза на Мината и покачал головой.
— Поглядите на него, на этого немца…
— Что ты к нему пристал? Чего не сядешь? Мы интернационал. Вот кто мы! У Белы Куна на всяких языках говорили и друг друга не понимали, а все вместе были интернационал… Что тебе надо? Чего ты не сядешь? Умника из себя строишь, а такой простой вещи не понимаешь. Крамер, дорогой мой, сказал, что в плен взяли девяносто одну тысячу фашистов. Просто даже не верится!
— Москва по радио сообщила. Уже второй день по радио передает. Весь мир может слушать.
— Значит, все верно. Теперь я доволен. Крамер, ты Мината не слушай. Ты такой же, как и раньше. Главное, что ты наш. У Белы Куна тоже так было. Ты за революцию или против нее? Больше ни о чем не спрашивали. Но все и так было ясно. Я порядок знаю. Только неизвестно мне, что нам сейчас делать. Объясни, коли знаешь. Ведь делать-то нужно что-нибудь и нам!
— Нужно, конечно.
— А что?
Крамер помолчал. В его ушах еще звучали слова Мината. Но он не ожидал такого вопроса. И сам себе его не задавал. Некогда было. Как некогда было осознать даже то, что он немец. Он чуть не сошел с ума от радости, не мог трезво рассуждать. «Планицкие мужики — хладнокровные люди. Деревенские люди — тугодумы. Но когда раскусят, в чем дело, на одном месте уже не топчутся». Мы выслушали тебя. Спасибо. А теперь пораскинем мозгами, что делать дальше? Что же дальше делать? Что? Спросят ли об этом Дриню? Или остальных? Как и что отвечать? У товарищей может сложиться впечатление, что все опять по-прежнему стало, что во главе партии кто-то есть, руководит, что все идет своим чередом… А на самом-то деле… у нас нет никакой связи. И мы сами не так уж много сделали. Каждый жил в одиночку, каждый старался выплыть, как умел. И я пришел в отчаяние. А кто не отчаивался, кто не боялся? Как страшно было в прошлом году! Как ужасны были эти бесконечные ночи! Теперь все изменилось. Нет, не все. Обстановка все та же, но дышать стало легче. Подполье еще существует, кое-что нужно изменить в нашей работе, ведь теперь фашисты встанут на путь террора. Другого они не знают, и что еще могут они теперь предпринять? А я — немец! «Ты старый коммунист и хороший человек, насколько я тебя знаю». Выходит, что я не имею права быть коммунистом, что ни один немец не имеет права быть человеком. Но ведь я не такой, как Киршнер, я могу смело смотреть этим людям в глаза. Перед ними стыдиться мне нечего. Я на таков, как Киршнер, нет, не таков!»
Все не сводили с Крамера глаз, ждали, когда он заговорит. И он начал:
— Товарищи! Мы должны бороться, да, да, бороться за людей. Ты, хозяйка, будешь работать среди женщин, среди женщин, повторяю. А вы должны привлекать на нашу сторону мужчин. У нас в руках все козыри. Вся Планица должна стать нашей.
— Хоть бы немного оружия, Крамер! Ничего не будет? У Белы Куна…
— Замолчи! Мы слушаем Крамера.
— Умник! У Белы Куна много не разговаривали: вот тебе винтовка, и иди! Потому я и спрашиваю, чтобы всем было ясно.
— Да, правильно. Со временем дело дойдет и до оружия. Но прежде всего, говорю, мы должны привлечь на свою сторону людей. В деревнях, в городе — всеми доступными нам способами. Работы будет по горло. Мы должны действовать с умом, должны действовать, словом, как наши под Сталинградом действовали. Собирались долго, зато прямо в лоб немцев стукнули.
— Большевистская тактика! Я все думал, что с этой войной какая-то промашка вышла. Нет, не вышла. Все дело в тактике, — сказал Фарник, выйдя на середину кухни. Затем он подошел к дверям в сенцы.
— Крамер! — сердито воскликнул Дулай. — Почему же в газетах ничего не пишут? Такое дело ведь не утаишь.
— Хорошо, что ты об этом напомнил. Чуть не забыл. Сегодня вечером и фашистское радио сообщило о поражении армии Паулюса. Завтра все, должно быть, Появится и в их газетах, да. Фашисты объявили траур.
— Траур? Иди ты!
— И знаете, как этот траур называется?
— Ну, как?
— Национальный траур. Приспущенные знамена, никаких кино, театров, никаких развлечений. Национальный, повторяю. Значит, война идет к концу. Гитлер лежит на лопатках, ему конец пришел! Конец! Теперь все под горку покатится. Фью — и трах! И все кончится еще в этом году.
— А знаете, ведь Минат-то, может быть, и прав! Крамер, дорогой, неужто оружия никакого не будет? У Белы Куна долго не разговаривали, там…