Смелый, видать.
— Солнце! — восклицает он низким голосом, и камень под ним вздрагивает. Потом он подымает руку с растопыренными пальцами, ловит что-то, ловит страстно, наполняя пальцы беспокойством своего большого детского сердца. Рука кружит в воздухе — сначала терпеливо, потом отчаянно борясь с пустотой, и бессильно опускается на колени.
— Адам! — зовет женский голос.
Адам будто и не слышит. Смотрит вверх и размышляет — как это получается — светит на небе всего одно солнце, а греет так сильно? Так оно и есть, знать-то он это знает, только высоко оно очень, и дотянуться до него невозможно. Мать ему это сказала. И еще сказала, что солнце желтое.
— Желтое, — улыбается Адам земле. Или своим коленям?
— Адам! — снова раздается сердитый женский голос.
«А какое это желтое?» — Глаза его блуждают, ищут чего-то. Но ничего не находят, а сердитый голос матери не оставляет в покое, — от него не отмахнуться, — и Адам поднимается.
Он любил сидеть здесь на своих камнях за амбаром, и тропинку сюда протоптал. Вот он идет по ней, семенит. Палкой с железным острием на конце простукивает перед собой землю — справа, слева, шаг — детский шажок, и входит на подворье.
— Слепыш! Обедать! Ну же! — надсаживается в крике, мечется мать и, подавшись вперед, кулаками сучит в воздухе, словно гвозди заколачивает. — Ох, крест мой тяжкий, наказанье мое. — Платок у нее сбился на лоб. Она выпрямляется, поправляет платок, волосы, повязывается. Ее худое лицо пылает, глаза мечут ядовитые стрелы.
— Грелся я, на камнях пригрелся. — Голос Адама ласков. Он добродушно и легко выкладывает эти слова и, чтоб душу свою выпустить подальше из мрака, взмахивает свободной рукой, добавляя: — Здесь, за гумном. Солнце там припекает, а мне нравится. — Голос его заполняет и двор, и материнское сердце, и оно смягчается, оттаивает.
Она подходит к сыну.
Адам, хоть и незрячий, видит все, — ее торопливые шаги, озабоченное лицо, перечеркнутое робкой улыбкой. Сердце велело ему вытянуть руки — он вытянул. Велело смеяться — засмеялся и так ждал ее — свою мать.
— Ах ты, мой большой слепыш, — проговорила мать, стыдясь за свою вспышку. Она хотела было повести его через двор, но он запротивился:
— Я сам, мамка! Сам пойду! — И — палкой вправо, влево, тюки-тюк! И пошел быстрей, а палка застучала дробнее. Но вдруг лязгнула, попав на камень, и мать даже вздрогнула, прижала руки к груди.
Прибавляется камней…
Тюки-тюк!
Тюки-тюк!
Руки ее прижаты.
Никак не привыкнет мать к этому стуку. Сколько лет прошло, а так и не привыкла. Пугает он ее. Пугает и стук маятника стенных часов. Проснувшись ночью, прислушивается она, и чудится ей — то слепой сын ходит с палочкой по комнате — тюки-тюк, словно нет для него места в ее доме.
А это часы на стене тикают.
«Господи, может, и правда нет для него места в доме?» — подумала мать, когда сын остановился у порога и обернулся к ней.
В страхе подняла она руку для сотворения креста, но не перекрестилась. Сын смотрел на нее так пристально, что она не отважилась шевельнуть рукой. Он бы увидел. Слепой, а увидел бы…
— Видали, мамка, как я хожу! Как с глазами. Порой мне кажется, будто у меня и вправду есть глаза. — В радостном порыве он затопал ногами, похожий на танцующего медведя, которого приводит сюда цыган на храмовый праздник и берет пятак за показ. В Адаме и в самом деле есть что-то от медведя. Рослый, крепкий, как ствол здорового векового дерева. Чуть склоненный вперед, он будто прислушивается к чему-то.
А мать все стоит на дворе, пригвожденная к земле невеселыми мыслями.
Адам родился на седьмой месяц после свадьбы и, как потом выяснилось, слепой.
— Бог нас наказал, — сказала она тогда мужу, и муж молча кивнул.
В тягостном молчании зрела мысль, что они вместе понесут этот тяжкий крест. И они несли его. Шли годы, мальчик рос, окруженный любовью, которая должна была умерить ему его темноту. Потом родились еще двое детей, и с той поры слепой первенец рос уже сам по себе, создавая в себе свой собственный мир. Слепота постепенно оттесняла его в сторону, так он и жил, ничего ни от кого не требуя — ни милосердия, ни утешения. С годами у него прибавлялось сил, он мужал, и одиночество удручало его все больше. А люди так интересно умели рассказывать! Он не навязывался им, поняв, что они в нем не нуждаются. Но беда, если кто заговаривал с ним, неважно — по-хорошему или со злом! Сердце у Адама начинало колотиться от счастья, он льнул к любому и за людской теплотой побежал бы на край земли.