Знакомы эти места Адаму, он тут каждодневный гость. Палка его не стучит, хоть и тычет он ею вправо — влево. Острие палки мягко погружается в податливые пучки травы. А он идет себе и идет, знай шагает, и по лицу его ничего не прочтешь. Ни по мертвым глазам.
Под башмаками зачавкала вода. Это Адам идет через мочажину, через трясину, которую сушит и не высушивает солнце, и, когда на нее ступает нога человека, она вздрагивает и прогибается, словно резиновая. А он идет себе, знай шагает, размеренно, будто заводная машина. И усталость его не берет, и дыхание все такое же ровное.
Под ногами уже не трава, а толстый и мягкий ковер из мха. Это роща подает знак: «Я уже близко, Адам, совсем близко — ты по мху ступаешь. Мох мой мягкий, словно пух. Иссиня-зеленый! Ах, Адам, до чего же я забывчива! Откуда тебе знать, что такое — иссиня-зеленый? Прости, если можешь». «Прощаю тебя, прощаю, забывчивая роща!» «Спасибо, Адам, ты добрый человек». И роща замолкает. Слышно только ветер, скользящий по макушкам елей.
А Адам все идет, все шагает. Подымается уже на вершину, крутую, будто кровля.
Пахнет можжевельником.
Пахнет можжевельником, а он идет между его кустами, шагает без устали, ни на что не оглядываясь. Как и его отец. Только отец идет вперед, нагнув шею, точно бык.
И вот Адам останавливается.
Палка клюнула и попала в яму. Яма — это язва в земле. Края ее присыпаны щепой и комками глины. Кто-то вырвал у земли пень с корнями, да и спрятал куда-то. Вокруг много таких ям, а подальше белеют еловые пни. Так, так. Лес вырубили, свели, и теперь корчуют. Потом эту землю распашут. Испокон века повелось так на Кисуцах. Эта вырубка на совести у Адамова отца. Ну и пускай он держит ответ сам перед собой. И будет держать. Хотя ему что! Совесть у него, как мешок без дна, — все в нее уместится. Так, так… Отец купил лес, зимой ели вырубил, зимой же и продал, а слепой сын корчует пни. Грех останется в семье.
Возле белеющего пня Адам скинул с плеча цепь, снял с руки моток веревки, вытащил из-за пояса топор и опустился на колени. Ощупал землю вокруг пня, обошел его кругом на коленях; корень, торчащий над землей, обрубил, другой поддел топорищем и выдернул, вытащил с силой из земли. Мелкие корни оглушительно трещали, словно зажженная смолистая лучина.
Пень ощетинился обрубками корней.
Адам перевел дух. Все еще стоя на коленях, снял шапку, вытер ею потное лицо. Расстегнул рубаху, обмахиваясь ладонью, с упреком поднял лицо к небу, к солнцу.
— Желтое солнце и два черных голубя с белыми отметинами, — вспомнил он с недоброй усмешкой. — А этот какого цвета, а? — Он взвесил на ладони камешек и равнодушно отбросил его. Снова лицо его омрачилось, беззаботность будто сдуло.
Он схватил кирку и поднялся. Поплевал на руки и с размаху всадил ее в землю. Обкопал пень кругом. Затем снова топором обрубил сплетенье корней, отложил топор за спину и опустился на колени.
Руками Адам выгребал раскопанную землю. Стоя на коленях, он обходил пень, кланялся, выпрямлялся, раскачивался равномерно и с такой покорностью, что казалось, будто он покаянно молится. Алтарь — большой пень, и перед ним кающийся грешник — слепой Адам.
Соленый пот заливает лицо, но он его не вытирает. Пальцы и ладони изранил он себе на острых обрубках корней, но не издал ни стона и все кланялся и выпрямлялся, молился беспощадному богу, воплощенному в виде этого пня или просто скрыто живущему в нем.
Над вырубкой пролетала ворона и хотела каркнуть. Двести лет летает она над кисуцкими горами, а такого дня еще не видала. Она хотела приветить его, восславить карканьем. Но когда увидела слепца, кающегося беспощадному богу, крик замер у нее в толстом клюве, и она улетела. Улетела прочь, подальше в горы, сказав себе, что никогда не вернется на это место позорища.
Слепой больше не кланялся. Он встал, размахивает киркой.
И тут роща сердито зашумела. Поднимая черные лапы елей, мотая тонкими верхушками — заскулила, загудела. Это был громкий стон, он понесся в долины, врываясь в избы, и был таким необычным, что люди выходили на крылечки и поглядывали на грозное небо:
— Гроза надвигается.
— Недолгая будет, да лютая, — озабоченно говорили они.
— Слепыш мой, где ты? Ни за что пропадешь, — скулила мать заодно с ветром и глядела на горы.
— Воротись! — кричала мать, но ветер относил ее плач, будто полову.
Небо заволокло. Закрыло чернотой, как огромным вороньим крылом.
Зарыдала роща, затрещали ели. Страшный шум поднялся — это роща заговорила: