— Не тебе порядки в доме устанавливать, молчи, сопляк!
— Заткнись, мать! Не лезь не в свое дело! Адам пойдет в приют, и весь тут сказ. И хватит об этом, слушать не желаю, не то худо будет! Худо, говорю вам! Нно! — Отец щелкнул кнутом, и лошади, высоко задирая головы и фыркая, влетели во двор, как очумелые.
Телега стоит на подворье. Хозяин, бормоча проклятья, слезает с нее.
У матери нет слов. Их вырвали из ее горла. Где-то, на самом дне души какие-то еще барахтаются, но ей их не высказать. При муже — нет, она боится его.
— Ему ж там лучше будет. Еще и заработает кое-чего, на берендейках заработает. — Это примирительно сказал Адамов брат, проходя мимо онемевшей матери в дом.
Месяц царил над долиной и горами.
В глубине двора, в самой его глубине, показалась чья-то тень и неслышно промелькнула по тропинке, ведущей к камням.
Никто и не приметил ее.
А когда во дворе все стихло, и дочка показала матери ткани на платья, а Адамов отец с Адамовым братом поужинали, тень снова промелькнула во дворе.
И никто эту тень и не приметил.
Только одна из лошадей забила копытом в настил, но она колотила так каждую ночь.
Тень прошла калиткой на улочку — ворота на ночь запирались — и сняла ремень с загородки вокруг капустных грядок и лужка со старыми сливами и обрубленной чуть не доверху елью, — подпоясалась, перекинула через плечо цепь и свернутую веревку, заткнула за пояс топор и кирку и вышла на проселочную дорогу.
Тюки-тюк!
Постукивает железо, глухо и равномерно.
Человек идет в ночи, не склоняя головы. Выпрямившись, он идет знакомой дорогой с целью, известной ему одному. Дорога поглощает его, лишь изредка он выныривает из нее, и тогда видно его голову, плечи, и — он снова исчезает в глубокой расселине. Да это и неважно. На дворе ночь, и никто не следит за прохожим.
Вечерница давно запала, Адамовы родные легли спать. Спят лошади, спят все, одна мать не спит, слушает оглушительное тиканье маятника, и оно страшит ее. Как будто это уже и не Адам ходит, а кто-то больше ростом и тяжелей его и как-будто этому-то, который больше и тяжелей Адама, — нет места в избе. Кто ж он?
Мать плачет.
А часы знай тикают…
Мочажины.
Мягкая трава-мурава.
Трава-мурава и трясина. И снова мурава и чьи-то мягкие руки, но он никак не вспомнит — чьи ж они? Пахнет цветущий боярышник, крыжовник и дикие груши. Пахнет рябина и тянется поверх густого терновника.
Пахнет и роща.
Адам шепнул что-то роще, но это, должно быть, были страшные слова, потому что роща не ответила. Онемела и не отважилась шевельнуть ни единой веточкой в ответ.
Что шепнул он ей?
Никто не знает, лишь ночь да Адам. А рябина, что ли, не слыхала? Нет, она шумит себе, пошумливает листьями. И змеи под насыпями камней не слыхали, спят они.
С шорохом пролетела птица над самой головой Адама. Он постоял, поглядел, куда это полетела сова. И пошел дальше вверх по крутому склону. Не будь сейчас ночи, все бы видели, что он идет как раз по той самой борозде, что пропахал вчера, таща свои пни.
Вырубка!
Тут — язвы в черной земле, а там — еще не вывороченные пни. Они блестят, освещенные луной.
Адам встал на колени возле одного из них, положил на него голову. Как будто и пню он сказал что-то, будто жаловался ему. Только все это, должно быть, неправда, потому что на вырубке тишина.
Долго ли, коротко ли стоял он так — неведомо. Ночь сегодня решила не мерять время. Должно быть, сказала про себя, что нету в том смысла.
Хватит того, что Адам встал и пошел назад той же дорогой, что и пришел. Он держался все так же прямо, ничего в нем не изменилось, разве что голову он теперь не склонял да брови не подымал удивленно. Словно безразличны ему были звуки, приносимые ночью, словно все вокруг умерло для него.
И мочажины.
И мягкая трава-мурава. И он не вспоминал больше, у кого ж это удивительные мягкие руки.
Он идет быстро, безучастный ко всему, словно машина. Спускается вниз проселочной дорогой. Палка стучит по булыжникам, но он не слышит.
Ничего не слышит, даже собственного дыхания.
Родной дом!
Он останавливается, но всего лишь на мгновенье. Поворачивается лицом к дому и низко кланяется. То ли пням, то ли двум окошкам? За окнами спит мать, он кланяется ей и, быть может, говорит: