— Это телефонная повозка и еще с приборами, пан надпоручик.
— Болван! Кто знает, о чем я спрашиваю?
— На повозке ездового Шамая.
— Правильно, на повозке ездового Шамая. Курите осторожней!
Он стегнул коня и ускакал.
— Ездовой Шамай!
— Здесь!
— Ты не куришь?
— Только что бросил, пан надпоручик. — Шамай предпочел бы за свои слова врезать себе самому. Но сказанного не воротишь.
— И в самом деле, с какой стати тебе курить, если я разрешаю. Значит, всю дорогу куришь. — И надпоручик закричал: — Не хватает, чтобы я еще за ездовым смотрел! Фельдфебель Чилина!
— Здесь, пан надпоручик! — отозвался Чилина, сопровождавший Гайнича как тень, ожидая очередного разноса.
— Следите за тем, чтобы солдаты дорогой не курили. За это отвечаете вы лично. О нарушении приказа немедленно докладывать!
— Слушаю, пан надпоручик! Солдатам в пути не курить и о каждом негодяе немедленно докладывать.
— Правильно.
— Рядовой Шамай! А не могли бы вы спуститься с повозки, когда с вами говорит командир? Может, вам помочь? — заорал фельдфебель.
— Потише, потише, фельдфебель. Ездовой Шамай, как вы себя чувствуете? — Надпоручик с досадой заметил, что говорит солдату «вы».
— Я?
— Да, вы.
Тут была какая-то ловушка, и Виктор Шамай старался разгадать, в чем дело, мозг его заработал быстрее, чем обычно. Командир хочет обойти его и напасть с тыла. Так в армии его еще никто не спрашивал. «Скорей, скорей, надо взять что-нибудь в руки. Кнут я забыл в повозке. Сигарету!» — И Шамай сунул руку в карман, достал сигарету и тут же, сообразив, что оставил в повозке спички, переспросил:
— А что, пан надпоручик?
— Вы везете такой груз… Тугодум вы, право. — Гайнич засмеялся.
— Этих троих? Ну, везу! Пан фельдфебель приказали мне везти, вот и везу. Я, так я…
— Вы не боитесь?
— Боюсь, не боюсь, а что толку?
— Вам не хочется вернуться в ту деревню, где мы стояли? Мы бы и похоронили их там на немецком кладбище.
— Зачем? У немцев свои убитые, у нас — свои. Я не стал бы хоронить наших с немцами, не след обижать этих ребят, не надо. Некрасиво это будет.
— Хотите закурить?
— Охотно, пан надпоручик. — И Шамай взял сигарету у Гайнича, а тот даже протянул ему зажженную спичку.
— Нравится?
— Еще как, господи прости!
Завязался разговор, словно между хорошими знакомыми. К повозке Шамая подошли солдаты, все они открыто курили.
Над батареей со свистом пронеслись снаряды. Все притихли.
— В лепешку!
— Поручик Кляко!
— Есть, пан надпоручик!
— Явитесь ко мне, нам надо поговорить. Отправляемся дальше.
Гайнич повернул коня и ускакал к голове колонны.
— Батарея, за мной! Кончай перекур!
На земле заискрились огоньки.
— Гасите сигареты, эй, вы! Не слыхали, что ли? Помочь, может, прикажете? — крикнул фельдфебель и, когда батарея двинулась вперед, погрузился в суровое молчание, думая о своем.
Повозка ездового Шамая со средствами связи, оптическими приборами и тремя убитыми солдатами тоже покатилась. Она тихо, успокаивающе поскрипывала. Першероны Уршула и Урна были надежные молодые лошади и шли как заведенные. Их и погонять не приходилось. Они сами тронулись с места, почуяв, что повозка впереди двинулась, натянули постромки, на губах показалась белая пена.
Когда-то, еще в казармах, Шамай гордился своими лошадьми. Он любил их, как своих собственных. Знакомый повар из офицерской столовой всегда давал Шамаю несколько кусков сахару для Уршулы и Урны. Угостив лошадей сахаром, Шамай заводил с ними разговор, а они его слушали. Иногда ему казалось, что они и вправду понимают его слова. Тогда он с увлечением рассказывал им, что такие же лошади у него дома и что они скучают без хозяина. За ними жена ходит, иной раз и дед помогает, но этого мало, ему самому нужно жить дома, и все тогда шло бы как надо. Першероны знали о семействе Шамая все, знали, когда в последний раз Шамайка писала и что в письмах написано. Была тогда и у Шамая великая мечта. До мельчайших подробностей обдумал он свой последний день в казармах, Четверть кило сахара Уршуле, четверть кило — Урне, Он купит сахар на собственные деньги и даже знает, в какой лавке. Потом передаст лошадей своему преемнику. Обдумал он и то, что скажет о них. Накануне он приведет их в полный порядок, вычистит хорошенько, чтобы они блестели, как два солнышка. Лошади должны надолго запомнить его. Вот какая была у Шамая великая мечта, но все так и осталось мечтой. Это было давно, он уже и забывать ее начал. Сейчас-то он ходил за лошадьми только по обязанности. Какой теперь в этом прок? Эх, право, и думать не стоит, все пошло кувырком! И жизнь настоящая осталась позади — далеко, где Татры, где жена с детьми. Уршула и Урна — при мне, но все равно жизнь-то теперь другая. И эта другая жизнь здесь, рядом, так и сыплет шипящими брызгами. А потому лучше помалкивать, помалкивать — единственное средство выбраться отсюда. Я жизнь свою дома всегда помню, и то, что насчет коней думалось, не забуду. И жену, и детей, и деда — за то, что помогает в хозяйстве, — тоже никогда не забуду. Жена слабая, где ей справиться! Были бы дети постарше, еще так-сяк. Старший в школу только через три года пойдет. Я и забыл, какой он. А младшего вовсе не видел. Господи Иисусе! Неужто и так бывает? И есть ли бог? Тот, бородатый старик, отец небесный…»