Ему удалось наконец оторвать руки Тамары Иннокентьевны от себя (сухо затрещала разрываемая пижама), он грубо отшвырнул ее прочь, и она, болезненно вскрикнув, отлетела в угол кухни, ударилась об угол шкафчика плечом и затылком, с трудом переводя дыхание, едва не теряя сознание, она тяжело привалилась к стене, теперь уже приходя в себя и с удивлением глядя на бешено жестикулирующую и оттого особенно нелепую и жуткую фигуру Александра Евгеньевича в растерзанной пижаме, она с трудом удерживалась от припадка нервного, истерического смеха, душившего ее. Александр Евгеньевич продолжал что-то выкрикивать, она его не слушала, и он тогда опять было двинулся к ней.
— Не подходи! Не прикасайся ко мне! — Тамара Иннокентьевна старалась отодвинуться по стене от него как можно дальше. — Не подходи, мне гадко! Ты мне гадок!
Ее беспомощный крик отрезвил их обоих, вздрагивающими руками Александр Евгеньевич налил себе воды и, судорожно глотая, выпил, не глядя в сторону Тамары Иннокентьевны, у него сильно дрожали руки, и Тамара Иннокентьевна все еще не решалась сдвинуться с места, оторваться от стены, ей сейчас больше всего хотелось оказаться где-нибудь далеко-далеко от собственного дома, от этого проклятого места, где она столько раз теряла самое дорогое, она видела, что он был напуган случившимся больше ее самой, и опять прихлынувшее чувство собственной вины словно придало ей решимости.
— Мы не можем быть больше вместе, — твердо глядя ему в глаза, она точно бросилась в воду, больше всего она боялась опять пожалеть его. — Тебе нужно уйти.
— Знаю. — Александр Евгеньевич пригладил трясущимися руками всклокоченные волосы, запахивая на груди пижаму с почти оторванным, болтающимся воротом, она отметила, что даже в своем растерзанном виде он все-таки умудрялся казаться респектабельным. — Я знаю, я лишь одного хочу… Успокойся, не натвори глупостей. Пожалей себя, тебе никто не поверит и никто не поможет. Ведь у меня имя… Тебе ж придется уйти из консерватории, лишиться самого дорогого… да и заработка… Подумай о себе, не горячись…
Тамара Иннокентьевна хмуро кивнула:
— Ты прав, только я уже ничего не боюсь. Проклятая ночь, она выжгла из меня все живое, последние остатки… Уходи, Саня, уходи совсем, украл и уноси… Помни, тебе не будет счастья в жизни. Такое не прощается… Живи, процветай, наслаждайся властью, спи с хористками… Пользуйся, жизнь одна. Знай, ты никогда, никогда даже на сантиметр не приблизишься душой к Глебу! Украденное тобой погубило к тебе человека, погубит и художника, если он в тебе был. Ах, Саня, Саня, как же ты мог? — спросила она с отчаянием, не веря еще своим страшным словам. — Его кровь, его живой след на земле… Чудовищно. Как ты мог!
Глеб был великий язычник, жизнелюбец, что у тебя с ним общего? Он любил солнце, небо, землю, в нее и лег. Нет, Саня, тебе не будет прощения. Ты все, все кругом ненавидишь! Кроме себя.
— Замолчи! — оборвал Александр Евгеньевич, отчаянно пытаясь направить ее внимание на другое. — Что ты из себя корчишь героиню, кто, скажи, кто ты в этом мире? Кто узнает о твоем героизме? А вот что ты спала со мной, знают все…
— Не кричи, разговаривай спокойно, ты даже расстаться не можешь по-человечески, по-мужски, — остановила она его, и в ее голосе послышалась незнакомая ему сила. — Я не твой холуй, никогда им не стану. Мы не слышим друг друга, даже если кричим. А жаль, Саня. Твои холуи только поют тебе аллилуйю. Ты удобен. Никто не скажет тебе правду. Глеб нес в мир героическое начало. За то и погиб, а ты своей музыкой разъедаешь душу, вот ты и процветаешь, тебе это очень удобно, все разъять и разъединить!
Александр Евгеньевич шагнул было к ней, невыносимо было слушать ее, такую далекую и чужую, высказывающую несвойственные ей мысли. Не двигая ни одним мускулом и не опуская глаз, Тамара Иннокентьевна ждала, он не смог подойти, побито вернулся под ее взглядом на свое место.
— Если б кто знал, как я устал, — пожаловался он беспомощно. — Как я устал.
— Уходи, — попросила она, отворачиваясь от него и прислоняясь к стене, у нее уже не было сил держаться на ногах. — Уходи и только, пожалуйста, больше не возвращайся… Пожалуйста, уходи… Бога ради, прости меня. Я сама виновата, — добавила она, и он точно ждал ее последних слов.
Тамара Иннокентьевна не услышала ни его шагов, ни стука двери, лишь почувствовала свое полное, безраздельное одиночество.