— Пора, — говорит он понуро и, сгорбившись, выбирается из шалаша. За ним выходит Серёга с Толькой Егорцем.
Свежее росное утро их не радует, не веселит. Толька Егорец со злостью рубит суковатой палкой налитые утренним солнцем пушистые шарики одуванчиков.
Дед Илько глядит на него. У старика колючие, глубоко сидящие глаза. Сейчас не определишь, какого они цвета, скорее всего никакого от старости, но они суровы сейчас, очень суровы. Толька Егорец смущается, бросает палку и, может быть, впервые понимает тоску уставшего жить человека. Ему хочется заплакать и отвернуться. Он смущён.
— Не сердись, Илько, — говорит он. — Тяжёлый ты стал, Илько. Давай лучше закурим.
Утро безветренно, тихо-тихо, и дымок плывёт прямо вверх — синеватый дымок трёх цигарок.
С обеда дед Илько уходит в село по своим делам, и Серёга с Толькой остаются вдвоём. День жарок, и коровы, словно взбесившись, лезут в клевера и овсы, и Серёга только под вечер вспоминает просьбу Шатилова — зайти в контору.
Наскоро умывшись, он шагает в село. Краски тускнеют, солнце садится, косые тени ракит длинно ложатся на дорогу. Серёга входит в село и недалеко от конторы видит деда Илько. Старик проходит мимо, высокий, худой и тёмный. Он не замечает или делает вид, что не замечает, и Серёга долго смотрит ему вслед, прикусив губу.
В конторе пусто, и только Шатилов сидит у стола, подпёршись рукой и задумавшись. Лицо у него простое и грустное. Серёга кашляет:
— Звали?
— А, Волков, — как-то безразлично роняет Шатилов к подаёт руку. — Здравствуй, звал. Садись, кури, — придвигает он папиросы, думая о своём. И, точно решившись, близко заглядывая к глаза Серёге, говорит:
— Не пойму я вашего деда. Обиделся сегодня на меня смертельно.
— Оставили бы вы деда в покое.
— Вот ведь дикость какая… Я ему о путёвке в санаторий, проводы, мол…
— Какие проводы?
— На пенсию. Знаешь, как сейчас знатно на пенсию провожают. Мать мою, например, весной всей фабрикой чествовали — часы золотые поднесли. Тридцать лет на фабрике проработала. Почему бы хороший обычай не перенять у рабочих? Оттого, что у Шатилова есть мать, да ещё из фабричных, Серёга теплеет душой. Подавляя неожиданное доброе чувство, отводит глаза в сторону:
— О деле давайте, поздно уже.
— Давай о деле, — смягчённое воспоминанием лицо председателя вновь становится отчуждённым и властным. — Решили мы послать тебя на курсы инструкторов по механизации. — Предупреждая протест Серёги, ещё твёрже продолжает: — Парень ты толковый, мыслящий, с трактором, с доильными установками знаком. Вот такие люди из своих, не из пришлых, колхозу позарез нужны. Слышал о сплошной механизации? Всех в район или область не пошлёшь, будем обучать на месте. Решай, Волков.
Серёга пожимает плечами, он бы не против. И дед Илько успеет всё это застать и увидеть. И не надо бы надолго оставлять его одного.
Серёга мнёт фуражку, стараясь не выдать себя, хмурится, молчит.
«Что ж… Ради такого стоит отложить Тимирязевку на год — на два. Ему не сорок и даже далеко не тридцать…»
Стукнув дверью, заставив Серёгу от неожиданности привстать, в контору вбегает Тоня Рыжухина. Она тяжело дышит: видно, долго бежала от самой фермы. Она держится за грудь обеими руками и смотрит на Шатилова преданными, сияющими глазами. И по тому, как радостно вскинулся председатель, Серёга понимает, что они уговорились встретиться в конторе. И сразу чувствует себя лишним, но против воли задерживается. Перед ним другой Шатилов, совсем мальчишка, лицо, как при упоминании о матери, мягкое, чуть растерянное.
Серёга круто поворачивается и выходит.
Собираться ему легко — лёгкий фанерный чемоданишко, две пары белья, стопка учебников. За пять лет учёбы всё забудется.
Добравшись до шалаша, он засыпает лишь под утро и просыпается рано. Дед Илько уже разжигает костёр и глухо покашливает. Движения его, как у слепого, медленны и неуверенны.