Национальный комитет согласился с директором. Ребят выпихнули на балкон как образец для старших. А шалуны, как я уже говорил, потупили глаза и готовы были сквозь землю провалиться. Еще бы! Они просто не понимали, к чему вся эта шумиха и зачем сотням людей понадобилось глазеть на них, как на апостолов новой жизни.
Как я ни старался, не заметил никакого ореола вокруг этих растрепанных голов. Признаюсь, к своему стыду, я все еще видел, как они хватали форелей в Гроне…
Как бы вы ни ломали себе головы, не угадаете, какие последствия вызвало это торжество. Представьте себе! В тот же вечер заявился в канцелярию Стрмень, положил председателю на стол наполовину наполненный мешок и сказал:
— Вот негодный Мишко… отца пристыдил. Приходится каяться. Раздели по чистой совести.
— Что это такое? — спросил Валер Урбан.
— Консервы.
— Откуда они у тебя?
— Гондаш знает… Гондаш тебе объяснит… — пробормотал Стрмень — и к двери.
В дверях, говорят, снова заколебался, обернулся и тоном раскаявшегося грешника сказал:
— Я подумал, может, Робо Лищаку в милицию человек требуется… так я бы… это самое…
Валер Урбан чуть не упал. Что сделалось с этим человеком? Урбан-то хорошо знал, откуда у Стрменя консервы: я рассказал о встрече в лесу. И не было нужды расспрашивать Стрменя, когда он увидел в нем такую перемену — мужик прямо сох по прощению. И Валер просто кивнул головой.
— В милицию? Хорошо. Скажу Лищаку… Мы подумаем.
X
Видите, я был прав, сдерживая ваше любопытство и жажду громких событий. Был прав, когда предупреждал, что ничего в нашей деревне, где не было фронта, не происходило такого, что могло бы насытить ваше пылкое воображение.
Стремительные атаки войсковых частей?
Громовое ура или даже барабанный бой?
Транспорты раненых, горе и отчаяние?
Куда! В те поры ни о чем таком у нас и слуху не было. В свое время расскажу я вам, однако, такое, что у вас кровь застынет в жилах и волосы дыбом встанут. А сейчас держите свое терпение на привязи и ждите.
Немецкие самолеты, разумеется, с каждым днем все чаще гудели над нашими лесами, воздушная разведка стала привычной. Совсем недавно мы слышали частую артиллерийскую стрельбу за Краловым Верхом; тогда бои начались за Тельгарт и немцы расстреляли, сожгли и превратили в развалины половину селения. Тот, кто подымался тогда на горы, собственными глазами видел в той стороне зарево и дым и мог многое добавить к тому, что рассказала в нашей деревне о злодеяниях фашистов бедная Зуза, дочь сапожника.
Однажды, как раз в середине сентября, в субботу, когда люди после рабочей недели собирались домой, ко мне подошел старый Худик и сказал:
— Если я не вернусь на работу в понедельник, значит, приду позднее.
— А что случилось?
— Еду в Быстрицу… на съезд.
Тогда я вспомнил вести и намеки, которыми полны были газеты, и, должен признаться, чуточку позавидовал Худику: ведь он станет очевидцем важнейших событий.
Не знаю, помните ли вы о них и как вы к ним относитесь. Все мы, старые участники социалистического движения, коммунисты и социал-демократы — понимали всю важность объединения наших партий. Оно и должно было состояться 17 сентября.
Рабочие, крестьяне и вообще все порядочные люди, которым осточертели несправедливость, насилия и обман, повели борьбу против общего врага, — и не было у них важных причин, чтобы делиться на две партии.
Я глядел на старого Худика с хорошей завистью, и в глазах у меня, наверное, отражалась радость.
— Вы делегат от социал-демократов?
Он ответил утвердительно. Потом сказал:
— Давненько я об этом думал… Человек я не молодой и понимаю, как все произошло. Панам надо было согнуть рабочий люд в бараний рог, вот они и разделили нас на несколько партий. Мы друг друга грызли, а они нас обдирали.
— Так и было, — подтвердил я. — Теперь, надо полагать, они с досады зубами щелкают… А кто от наших поедет?
— Урбан и Лищак.
До нашего-то угла газеты доходят, конечно, с большим запозданием. Все зависит от нашего «экспресса» на узкоколейке, который и то время мало придерживался расписания и ходил когда вздумается.
Когда старый Худик вернулся на работу, он привез с собой груду газет.
Что же в них было?
Напрасным было мое нетерпение. Худик вертел рукой перед носом, словно подчеркивая бесплодность всяких вопросов, и только повторял:
— Этого не расскажешь… Нет, этого не расскажешь…