Гюнше покачнулся и упал. Крысин и Лимон взяли обер-лейтенанта под руки, подтащили к машине и уложили на заднее сиденье «майбаха».
Потом повернулись к деревне.
— Значит, уничтожение уничтожителей, — медленно выговорил незнакомые слова Николай. — Это нас, что ли, он собирается уничтожить?
— А то як же? — не поворачиваясь к нему, пьяно усмехнулся Лимон.
— Значит, за верную службу полезай под гробовую доску…
— Це дило ще треба разжува-аты, — пьяно растягивал слова Лимон, качаясь и держась за крыло машины.
— «Разжуваты»! — передразнил Крысин. — Не понял, к чему дело идет?
— Тикать треба витселя, Мыкола, тикать, — горько понурился Лимон и вдруг заплакал…
Деревня догорала. Уже не слышно было ни криков, ни выстрелов, ни яростного хруста огня, пожирающего кровли домов. Малиново мерцали сгоревшие, но еще не распавшиеся срубы. Ночь поглотила дым. Оставался только запах гари и сажи. Каленый дух истребления тупо веял от гигантского пепелища. Пожарище еще жило, дышало, пульсировало. Багровый отблеск улетевшего в небо огня — свечение невинно загубленных человеческих душ — лежал на низких облаках кумачово и траурно.
Через неделю, рано утром, на окраине города, где временно разместилась и квартировала кочевавшая по деревням и селам зондеркоманда, был найден труп обер-лейтенанта Гюнше. Начальник команды был убит зверски, с особой жестокостью, двадцатью двумя ударами ножа в грудь и спину.
Вечером того дня по подозрению в убийстве обер-лейтенанта полевая жандармерия арестовала в местном гаштете пьяного Лимона.
На первом же допросе, протрезвев, он сознался в том, что в одиночку, без сообщников, убил Гюнше. Мотивы совершенного преступления обвиняемый назвать отказался.
Полевой суд заседал пять минут — Лимон был приговорен к расстрелу на месте.
Заместитель начальника зондеркоманды, зная о дружбе Крысина с приговоренным, улыбнувшись, назначил Николая в группу расстрела.
Лимон стоял возле каменной стены без мундира, в белой нижней рубашке — худой, длинный, нескладный, с неизменной своей кислой улыбкой на продолговатом желтом лице.
— Николай! — неожиданно крикнул он Крысину по-русски, чисто и без акцента. — Не скучай здесь без меня, скоро встретимся!
И Крысин, свинцово напрягшись, и чтобы не мучился Лимон ни одной лишней секунды на этой, уже чужой для него земле, выстрелил недолгому и нелепому своему другу прямо в переносицу.
После расстрела Лимона Николай Крысин как бы потерял самый последний интерес ко всему, что окружало его. Багровое облако какого-то невыносимого похмелья чугунно придавило его к земле. Он что-то делал — ходил, говорил, куда-то ездил, но все это происходило механически, как бы уже не с ним, как бы в тумане, без участия его сознания и воли.
Николай чувствовал, что заболевает. Не телом, не душой (тело навечно запеклось какой-то ржавой, засохшей коркой, а душа… души давно уже не было, на месте души дремотно печалилась окоченевшая пустыня). Он заболевал отрицанием действительности, физическим отрицанием самого себя в ней.
За крупную взятку, симулируя падучую болезнь, Крысин перед самым выездом зондеркоманды на очередную акцию лег в госпиталь. Пролежал неделю, а потом, опять же за взятку, быстро пройдя через комиссию врачей-фольксдойче, падких на золотые безделушки, устроил себе перевод в обычное полевое полицейское соединение.
С этой частью его носило еще некоторое время по оккупированной территории, теперь уже стремительно уменьшавшейся перед широким фронтом неудержимо наступавших советских войск.
Однажды в составе отдельного полицейского отряда, брошенного на подавление партизан, Крысин оказался в тех самых местах, где его взяли в плен. И впервые за много месяцев к нему внезапно пришли необычайно яркие, совершенно отчетливые и подробные воспоминания о первых днях войны, о первом его ранении, первом госпитале, первой атаке, службе в трибунале… А за этим потянулось довоенное — Москва, Преображенка, отец, мать, Тоня, братья… Он испугался ожившей памяти. Когда-то приказал себе намертво забыть все это, вычеркнуть навсегда из души и сердца, потому что к этому возврата не было. Но теперь он понял, что омертвление памяти не будет длиться вечно, что память будет прорываться к нему, будет наносить ему раны и заставлять вспоминать прошлую жизнь, оживлять все то, что он хотел было до конца своих дней отбросить за черту своего плена.